Часть третья
МОЛОТИЛКА
Он опять назвал меня — «Нина!»
В полусне, конечно..
«Отстань, Нинка… — пробормотал он, отворачиваясь и натягивая на голое плечо одеяло. — Дай поспать!»
Вот он и спал, уткнувшись в подушки лицом, похрапывая и почмокивая губами, а я лежала до рассвета без сна, тупо уставившись в потолок их спальни. И не знала, что мне делать — плакать или смеяться. Это было уже в четвертый раз, когда он проговаривался. Я даже не думала, что мне будет так больно.
А в общем, ничего удивительного — здесь, в загородном доме, на территории, еще все говорило о ней, хотя ее не было уже пятый месяц Если быть совершенно беспристрастной, то и сама территория оставалась творением ее рук и ума. Это она здесь все планировала, продумывала и устраивала — сохранила первозданность лесного участка, спрятала в чащобах службы, наметила дорожки, скрытые муравой, и только теперь, в конце октября, когда полегли травы, облетели деревья и кустарники, земля затвердела от первых заморозков и оголилась, а пруд-озеро покрылось темным прозрачным ледком, все проступило, как на чертеже, и стала видна ясная и четкая продуманность планировки. Я бы так никогда не сумела.
И спальня тоже еще оставалась ее. Она мало напоминала обычное дамское ристалище для любовных сражений: с коврами, пуфиками, зеркалами. Бывшая хозяйка любила все фиолетовое, сиреневое, синее. От этих крашенных в разные оттенки стен, темно-фиолетовых тяжелых штор, на материи которых проступал серый рисунок, изображающий какие-то водоросли, каракатиц и прочие морские диковины, от синеватых бра в окантовке из белого металла, от громадной кровати матово-белого цвета, похожей на льдину, мне становилось холодно. И я сразу же старалась нырнуть под одеяло и закрыть глаза.
Может быть, ей нравилось, что спальня похожа на чертог или грот подводной царевны, и она кувыркалась здесь наподобие русалки, предпочитающей солнечному свету и теплу придонные глубины, но сие оставалось для меня глубокой тайной. Впрочем, как и многое другое.
Я совершенно не понимала, на кой черт на потолке, на четырехметровой высоте, как раз над кроватью, в овальном медальоне величиной с половину теннисного корта была роспись — копия какой-то из картин Марка Шагала, на которой прелестная местечковая барышня летала вопреки всем законам гравитации в небесах над провинциальными крышами в компании с каким-то красавчиком в черном картузе а-ля Жириновский.
Самое смешное, что Сим-Сим этого не замечал. То есть, по-моему, ему было совершенно все равно, что тут наворочено.
Сим-Сим — это от того, что я ему сказала, что именовать мне его Семен Семенычем дико, «Симон» — это для Элги, а я предпочитаю его окликать именно так, поскольку я в некотором роде Али-Баба, перед которой по паролю «Сим-Сим, открой дверь…», он и открыл доступ в банковские пещеры, набитые усилиями сорока разбойников или дельцов (что, в принципе, одно и то же) денежками.
Это я намекала на то, что он впихнул мне почти безразмерную кредитную карточку, сказал: «Гуляй, рванина, от рубля и выше!», и пояснил, что услуги обучающих меня экспертов, спецов по банковским операциям, рекламе, маркетингу и прочему я должна оплачивать сама.
Я невинно поинтересовалась, входит ли в суммы, которые он мне отслюнил, и оплата постельных мероприятий, в коих он принимает непосредственное участие, добавила, что мне нужно уточнить, сколько нынче берут московские дипломированные шлюхи за отдельный сеанс или полную ночь, чтобы, не дай бог, не перебрать в цене и не нанести ему мощного финансового ущерба.
Сим-Сим стал совершенно баклажанного цвета, даже его загорелая голая башка стала не смуглой, а багровой, сообщил шепотом: «Я всегда подозревал, что ты дура, но не до такой же степени!»
Думаю, это он намекал на то, что я ему уже не безразлична.
И может быть, даже имел в виду нечто большее…
Дура-то дурой, но я до сих пор не понимала, какое место я занимаю в той иерархической лесенке, каждая ступенька которой была намертво вбита под его башмаки и могла быть мгновенно вышиблена и заменена новой, стоило только не так скрипнуть или показать, хотя бы случайно, что она теряет надежность.
С одной стороны — вое знали все, по крайней мере на территории. И даже для конюха Зыбина не было секретом, почему почти каждый выходной после московской свистопляски я и Сим-Сим совершенно случайно оказываемся на одной территории, хотя и приезжаем порознь. С другой стороны, я наотрез отказывалась публично, на глазах у всех демонстрировать свое особенное отношение к Туманскому, каждый раз дожидалась, когда весь этот идиотский многонаселенный дом утихнет, и по-воровски шмыгала из отведенной мне светелки на третьем этаже вниз, по черной лестнице, в их опочивальню — на втором.
Если честно, именно так мне и нравилось. Чтобы в халатике на голое тело, босиком, с тапочками в руках и упертой в буфете бутылкой хорошего вина под мышкой.
Я говорила:
— Здрасьте вам!
Он ржал:
— Давно не виделись…
Потому что по выходным мы ужинали втроем: он, Элга и я.
И расставались, чинно пожелав друг дружке «спокойной ночи»
Что касается ночей, то ни одна из них, конечно, спокойной не была. И одинаковых ночей тоже не было. Во всяком случае, для меня. Каждый раз я открывала для себя что-то новое. То есть, конечно, он открывал мне.
Все, что бывало у меня в этом плане до него, не просто забылось — исчезло. Иногда я пыталась припомнить и Клецова, и Козина, и незабвенного замполита Бубенцова и — не могла. Как будто все это случалось не со мной, а с какой-то другой Лизаветой Басаргиной. Которая уже начисто исчезла. Растворилась в почти космической черной дыре, унеслась в небытие. И мне казалось, что все, что было, — вроде и не было, потому что с нынешней Лизаветой такого просто не могло быть.
Полагаю, что когда сказочный королевич добрался до хрустального гроба, в котором почивала совершенно целомудренная спящая царевна, вряд ли он ограничился только поцелуем. Хотя об этом сказочники стыдливо умалчивают. Конечно, лично мне не удалось бесконфликтно продрыхнуть в герметичном, отсеченном от нормального бытия гробу мое детство, отрочество и ту же самую юность и на царевну д никак не вытягивала, но насчет неожиданного пробуждения — тут все совпадало. И если спящая недотепа, зарядившись, как аккумулятор, во время своего векового сна нетраченой ненасытностью, нежностью и энергией, повела бы себя так же, как и я, думаю, королевич вряд ли удержал бы ее лишь целомудренными поцелуйчиками в вышеупомянутом гробу. Во всяком случае, для нее, как и для меня, свадебная церемония не была бы самым главным на этом свете.
Конечно, в чем-то я была только инструментом в волосатых лапах этого человекообразного — мехового, раскаленного и хохочущего. Но орудовал он мною, как Ростропович своей виолончелью. Я имею в виду не только смычок, но и манеру исполнения, и партитуру. А главное — умение держать паузу.
Я не знаю, как это называть — может быть, просто бабьим счастьем? Когда все и всё — к чертям, и что там было вчера и будет завтра — не имеет никакого значения. И он уже заснул, уткнувшись своим черепом куда-то под мышку, а ты лежишь навзничь, бесстыдно раскинувшись, потому что от обычного стыда в тебе уже нет ни капельки, все косточки в раскаленном угасающем теле истаяли, как льдинки, и ты совершенно невесома, как воздушный шарик, и отчего-то молча плачешь и, глядя в потолок, понимаешь наконец, чего именно взлетели и парят в небесах эти самые шагаловские местечковые Адам и Ева.
Я бы никогда и никому не призналась, что как-то уперла одну из рубашек Туманского. Ковбойку из шотландки, в которой он гонял верхом. Мне хотелось, чтобы в моей светелке постоянно было что-то от него самого Стирать я ее не стала, повесила в шкафу и, когда его долго не видела, зарывалась лицом в материю и жадно вдыхала — рубашка пахла едко и крепко, но ничего нечистого в запахах не было: пахло лошадью, его солью, сеном и морозцем.
— Свихнулась девка… Ох свихнулась! — бормотала я, пытаясь посмеиваться над собой. Но ничего смешного уже не было.
И я со страхом думала: «Вот черт… Неужели — люблю?»
Но для любви нужно было еще что-то, помимо наших ночей.
А Туманский, как всегда, был насторожен и не раскрывался. Даже в минуты наивысшей близости, вернее, после нее, когда казалось, что я знаю его много-много лет, во всяком случае ожидала именно его, и что-то во мне всегда точно знало — будет именно он. Вот такой И никто больше.
Лишь однажды, когда мы, остывая, валялись на пушистом ковре и пили ледяное сухое вино, он чуть-чуть приоткрылся и нехотя, без улыбки рассказал мне историю о десятилетнем пацане, который жил с так называемой матерью-одиночкой в белой хатке близ депо на одной из станций на Кубани. И постоянно ходил на железнодорожную насыпь, по которой несколько раз в сутки куда-то на юг, за кавказские предгорья, проносились московские поезда. Пацаны подкладывали на рельсы пятаки и потом смотрели, как их расплющило. Раз в день на станции останавливался фирменный поезд «Рица» из красно-коричневых вагонов, спальных и купейных. Здесь в составе меняли локомотивы, курортный поезд «Москва — Сочи» стоял почти двадцать минут, и хотя в составе был вагон-ресторан, для проезжих открывался и ресторан на вокзале. Где уже были накрыты свежими белями скатертями столики и стояли цветы. Пацанов в ресторан не пускали, и они глазели с перрона, сплющив носы об окна, внутрь, на невиданных людей.
Еще бледнолицые, только изготовившиеся к морю и солнцу, женщины и мужчины, в сарафанах и поездных пижамах, лениво брели в ресторан, по-хозяйски занимали места, официанты носились как угорелые, а они что-то ели и что-то пили.
— Понимаешь, Элиза… — задумчиво сказал Туманский. — Для меня они были существами из другого мира! Оттуда, где всем весело, все с деньгами и никто не думает, на что купить к школе новые штаны! Но главное, что меня потрясало, — это «крем-сода»… Слыхала про такое?
— Не-а…
— Была такая шипучка. Лимонад в бутылках. Такой, соломенного цвета, с пузырьками, безумно вкусный… С холодильниками тогда, в шестидесятом, еще было туго, лимонад держали в леднике при ресторации, в колотом натуральном льду с соломой. Его зимой вырезали на речке и привозили в погреб в брусках. Бутылки были потные, и к «Рице» их выставляли на столики… В общем-то, стоила эта «крем-сода», конечно, копейки, но мать не могла позволить себе и это… В зал ее не допускали, она у меня ходила в посудомойках. Но вот когда «Рица» отходила, этот кабачок закрывался на приборку. В общем, когда никого уже не было, она втихаря впускала меня в ресторан. Потому как знала — я от этой «крем-соды» совершенно балдею! Она меня усаживала за столик, ставила тонкий фужер и сносила ко мне початые и недопитые бутылки с шипучкой со столиков… И я пил то, что недопили эти люди! Это, конечно, было почти полное счастье… Ледяное, вкусное, газ в нос шибает! Я никогда не мог понять, почему они не допивают все это? Но никогда, понимаешь, никогда мать не открыла мне непочатую нетронутую бутылку… Вот именно тогда я и решил — из кожи вылезу, а добьюсь! Достигну!
— Чего? — все еще не понимала я.
— А всего! Чтобы был день — и я в «СВ»! В этой самой «Рице»! И чтобы меня везли к морю, аж до самых Сочей, где магнолии и пальмы. И чтобы я вышел на перрон в самой роскошной кримпленовой пижаме и в зеленой велюровой шляпе! И в сандалиях на пробковом ходу! И чтобы там, в вагоне, проводник бдил над моими роскошными чемоданами! А я бы вошел в ресторан, сел за тот же столик, поманил пальчиком холуя и приказал бы открыть непочатую бутылку «крем-соды»… Смешно?
— Не очень… Я посматривала безмятежно на эту волосатую гору плоти, которая лежала на животе, уткнув подбородок в кулаки, поперек спины под мощными лопатками косо белел здоровенный шрам, о происхождении которого он старательно умалчивал, и никак не могла представить, что все это когда-то было тощим пацаненком, который все-таки где-то до сих пор прятался в этой оболочке и все еще скорбел о недопитой шипучке.
— И знаешь, когда мне снова захотелось «крем-соды»? Когда заработал первые приличные деньги…
— На прииске?
— На Олимпиаде… — фыркнул он. — В восьмидесятом, как раз Володя Высоцкий помер…Теперь-то понятно, что Олимпиада — тьфу, а вот то, что его не стало, — событие!
— Ты его знал?
— Немного… Мы тогда на Москве все друг дружку знали…
— Кто это — «мы»?
— А те, кого, считай, больше и в живых почти не осталось. Хулиганы, поддавалы, фарца! Не сбивай… Так вот — заработал я свои первые приличные бабки! На грани фола, но, в общем, с уважением к кодексу. Без статьи… Транспортная ошибка, понимаешь?
— Не понимаю.
— Ну, мир победившего социализма демонстрировал достижения. Афган уже раскрутился, игры в Москве бойкотировались… Но броненосец лупил по проискам империалистов изо всех стволов А ты что, сама ничего не помнишь?
— Ну, не всем же быть такими динозаврами… Я тогда в первый класс только-только собиралась. Букварь, счетные палочки, Панкратыч мне ранец на спину примерял.
— Выходит, у меня такая дочка могла быть? — удивился он.
— Валяй дальше, папочка…
— Ага… — Он почесал нос. — В общем, Москву от бомжей вымели, ментов со всей страны нагнали, но нужно было демонстрировать и товарное изобилие! Не знаю, сколько там финны на Играх загребли, но на Москву покатились эшелоны и автофуры из Финляндии… Во всей стране с деликатесами да и вообще со жратвой было туговато, а тут — на тебе! Сервелаты, ветчина, лососина… Сыры, джемы, в общем — дары дружественной Суоми! Конечно, не одни финские деляги подсуетились, через них пол-Европы на нас излишки сбрасывало. Знаешь, даже горчица была исключительно финская. В общем, подробности тебе ни к чему… Но я нашел ход в Ленинграде к одному железнодорожному дядечке. Большой патриот, но все просек с ходу. Так что в результате диспетчерской ошибки один из финских транзитных маршрутов — восемнадцать вагонов-рефрижераторов — ушел не на Москву-товарную, а в направлении Тбилиси… Пока выясняли, пока искали, пока виноватых определяли. Игры кончились, надувной Миша из Лужников улетел, и всем как-то стало не до олимпиад! А тут из Тбилиси сообщают, что в эшелоне, который стоит на отстое, отказывают холодильные установки… Вот и ушли финские деликатесы — все восемнадцать вагонов, официально, в торговую сеть, по сути — налево, к перекупщикам! Грузия есть Грузия, там всегда варить монету умели. Так что первый раз в жизни я получил свою долю, очень приличный чемоданчик с наличкой! В рублях, конечно, но рубль тогда еще был почти приличный…
— Нет, ты все-таки чистый уголовник… — не выдержала я.
— Может быть… Не знаю… Да, в общем, сейчас кого ни копни, из тех, кто выжил, — почти каждый так начинал… — похмыкал он. — Не про то речь. А про то, что спустил я часть гонорара на ипподроме, слетал в Болгарию — в капстрану меня бы и не пустили! Поменял заначенные от таможни червонцы на левы, попил ракии, пожил в Пловдиве в отеле «Тримонциум» почти как швед… Приоделся с ног до головы в джинсу, купил в комиссионке магнитофон «Грюндиг», возложил цветы к памятнику Алеше, а дальше что? Курица не птица, Болгария не заграница… И вот поймал я какого-то бомбилу в Шереметьеве, дую домой и чую: чего-то мне до полного счастья не хватает! И вдруг понимаю — «крем-соды»! Осталось, оказывается, такое мечтание… И так это меня забрало — как же я мог забыть такое? — что тут же даю сигнал водиле, он заруливает в первый же приличный ресторанчик, — а первый по дороге из аэропорта — это кабак на Речном вокзале, и требую у официанта не фирменную рыбную солянку, не икру там со стерлядью, а именно полдюжины напитка «крем-сода», и чтобы непременно со льда! И понимаешь, Элизабет, оказывается, я все помню — какого он цвета, этот напиток, и какого необыкновенного, удивительного вкуса, и как за язык щиплется, в нос газом шибает, до слезы в глазу… Эта скотина мне заявляет, что такого напитка на Москве больше нету, потому что Останкинский пивзавод больше его не выпускает, и он рекомендует мне успокоиться на сухом брюте комбината «Абрау-Дюрсо», поскольку шампуза во льду, загазована, и вкус и цвет почти тот же… Ну, тут мне вожжа под хвост попала, я ему выразительно демонстрирую пачку купюр в банковской бандероли и намекаю на то, что большая часть из них может поменять владельца, если он поставит передо мной именно «крем-соду». Он решил, что я полностью шизанулся, но Москва есть Москва, и даже в ту эпоху за деньги можно было удовлетворить самое непотребное желание.
Я не знаю, где и как он это доставал, но и часа не прошло, как прут они с напарником три мельхиоровых ведерка с колотым льдом, и в каждом ведерке потеют по паре знакомых бутылочек с незабвенными желтыми наклеечками. Я чуть не прослезился.
Прогнал холуев, чтобы не мешали наслаждаться, открыл бутылочку, налил в фужер, даже глаза закрыл от предвкушения…
— Ну и?.. — не выдержала я, потому что он, засопев, примолк.
— А ничего — «ну и!», — усмехнулся он. — Оказалось, Лизонька, что «крем-сода» — это просто газированная водичка. Просто — вода! Сладковатенькая, как карамелька, лимончиком отдает, загазованная, как надо… Но — не больше. И я сдуру сам же и прикончил это мое вечное ожидание чуда! Поезд-то, оказывается, уже ушел… Та самая «Рица»! И все уже не такое, все не то… А самое главное — нет уже того пацаненка, для которого почти все было недоступным и несбыточным. И уже никогда не будет. И вот этого мне больше всего жаль. Вот такие пирожки с котятками…
— Ну и на кой мне эта твоя история? — поняв, что он собирается заснуть прямо на ковре, погладила я его по голове.
Он вывернул шею, глаза были совсем близко, неожиданно совсем трезвые, угрюмовато-печальные, какие-то… жалеющие, что ли?
— Не торопитесь, барышня… — сказал он. — Не гоните лошадей. Все еще у нас будет. Главное, чтобы не стало скучно. Когда скучно — это все…
Он сказал «у нас будет»! Этого мне было достаточно. Не у меня — отдельно, не у него — отдельно, а «у нас». Значит, вместе…
А через неделю он снова во сне назвал меня — «Нина»…
* * *
В октябре светает поздно. Окно в опочивальне еще было темным, но я уже чувствовала, что вот-вот дом начнет просыпаться.
Я прикрыла голые плечи Туманского одеялом и выскользнула из спальни. Из ванных апартаментов я уже методично вымела почти все, что напоминало о Нине Викентьевне, сменила расчески, щетки, губки и мочала на новые, вышвырнула прежние флаконы и банки с шампунями, банными солями и притираниями.
И все равно временами мне все еще казалось, что вот-вот в зеркалах я увижу ее отражение, она будет сушить волосы под колпаком или просто пить чай, сидя в кресле в своем любимом махровом халате с капюшоном цвета морской волны. Халат я затолкала в самый дальний отсек стенного шкафа, Туманский этого даже не заметил, однако Элга просекла, но ничего не сказала, а только криво ухмыльнулась и пожала плечами.
…Больше всего мне хотелось спать, но именно этого я не могла себе позволить, чтобы не нарваться на многозначительную ухмылочку старшей горничной или кого-нибудь из охраны. Так что в джакузи я не полезла, а врубила все душевые напоры и ожгла себя попеременно теплыми и ледяными струями. После чего почуяла, что все-таки оживаю.
По дороге в светелку заглянула осторожненько в детскую. На паласе валялись игрушки, Гришуня спал в своем ковчеге, в смешном байковом чепце, вечером он жаловался на ушки, и мы с нянькой закапали ему камфары. Кровать для няни была тут же, за арочной перегородкой, и моя дипломированная Арина уже сидела, зевая, и заплетала толстенную косу. За что я сразу возлюбила эту сдобную деваху, так за то, что она всегда просыпалась хотя бы за минуту, но раньше Гришки, и когда мое дитя распахивало свои изумленно-веселые глазенки, она его уже ждала, уютная, мягкая и большая, будто собранная из множества объемных и теплых подушек и подушечек. Арины было много, и ее безмятежной, тихой ласки хватило бы на хороший детсад. К тому же она успела закончить какие-то особенные спецкурсы, до нас с Гришкой повкалывала в нянях в Москве, у каких-то дипломатов из дипкорпуса. Так что за Гришуню я была спокойна.
Было воскресенье, то есть единственный свободный день моей недели, когда я могла не придерживаться строго расписания, которое готовили для меня Элга и Вадим. Но я решила не выбиваться из распорядка и не расслабляться. Так легче в понедельник по новой усаживаться на карусель, которую для меня запускали.
Поэтому ровно в шесть сорок пять, приодевшись в своей комнате, я входила в кухню в цокольном этаже. Вообще-то, кухней этот белоснежный комплекс из нескольких помещений с разделочными столами, электроплитами, грилями, герметичными котлами из нержавейки, наборами сияющих кастрюль, сковородок и прочими наворотами назвать было трудно. Это была мощная творческая площадка для самых невероятных изысков какого-нибудь кулинарного Паганини. Маэстро тоже был, только его звали Цой, юркий, махонький, всегда бесконечно веселый и доброжелательный кореец в белом, как у хирурга, комбинезоне, который держал всю кухонную команду железно в своем сухоньком кулачке.
По выходным дням, если не ждали гостей, команда отдыхала, на капитанском мостике оставался только он.
Ко мне он относился с приязнью, только называл «Ризавета», потому что букву "л"не выговаривал.
При кухне была полустоловка для прислуги, но по воскресеньям объявлялась полная демократия, и если ты собирался поесть — изволь притопать именно сюда.
Элга была уже здесь, допивала кофе и просматривала свежие газеты. Не знаю, кто этим занимался, но каждый день в шесть утра вся основная московская пресса оказывалась у нас.
Мы молча кивнули друг дружке, я села, Цой загорланил: "Ризавета! Ризавета! Я рюрбрю тебя за это…
И за это, и за то, я купрю тебе манто!"Так он за мной ухаживал.
И каждый раз угощал чем-то необыкновенно вкусненьким. В этот раз это были какие-то особенные сочные оладушки со сливовым джемом. Все остальное было как всегда — поджаристые тостики, яичница с ломтиками бекона, соевое масло и прочее. Элга мне завидовала, она лишь изредка могла позволить себе мучное и сладкое, а я трескала все подряд, и в немалых количествах, все еще отъедалась, но на меня калории никак не действовали, и Карловна как-то заметила:
— Вы имеете редкостный хабитус! Лопаете, как акула, но все пролетает сквозь ваш организм без последствий! Я вам жестоко завидую!
В общем, мы существовали с Элгой Карловной сносно. В рамках взаимной вежливой злобности. И конечно, принять меня за свою ей в этом доме было нелегко. Потому что, как выяснилось, для хозяйки она была — или стала? — вовсе не прислугой, консультантом, советником — они были неразлучными почти шесть лет. И в том, как она относилась даже к памяти Туманской, было что-то лесбийское. Во всяком случае, мне так иногда казалось.
Все, что я убирала и выбрасывала из вещей и предметов, принадлежавших усопшей, Элга как-то незаметно перетаскивала в свою комнату, и однажды, когда я случайно заглянула к ней — неприятно поразилась: на стенах были аккуратно окантованные фотографии — Туманская и Элга рядышком, в основном в поездках. Был даже цветной снимок, где они хохочут, держась за руки, почти голенькие, с сисечками, лишь в соломенных юбчонках, на пляже острова Бали.
Но должна признать, что во всем остальном Элга Карловна держалась безупречно, работала на меня как выверенный часовой механизм и если временами щелкала кнутом, погоняя, то только из-за того, что улавливала, когда мне охота поволынить.
Она сняла очки, перебросила мне свежую газетку, закурила первую сигаретку и сказала:
— Примите мои поздравления… Вас начинают замечать!
Я проглядела заметочку со снимком. Действительно, в заметочке поминалась некая Л. Басаргина, на снимке в числе еще трех особ я стояла с указкой на фоне какого-то идиотского графика, касающегося скачков курса евро, а вообще-то речь шла о работе некоего клуба молодых коммерсантов, подающих особые надежды. Клуб назывался «Молодые львы».
Предполагалось, что восемь дур и три придурка, имеющие какое-то отношение к бизнесу, и есть та самая мощная молодая сила, которая выволочет Отечество из долговой ямы и поведет Россию к сияющим финансовым вершинам.
— Как вы совершили проникновение в этот клуб? — поинтересовалась она.
— Ничего я не совершала! — обозлилась я. — С месяц назад была презентация новой фирмы… что-то пейджинговое. Кто-то из этих типов там сшивался, потащил в их компанию. Показалось — интересно.
— «Молодые львы»? Это как понимать?
— Во-первых, не львы, скорее львицы… Во-вторых, не очень они уже и молодые! Траченные такие девочки! По-моему, кое-кто из них уже полтинник разменял! Вроде вас!
— Вы постоянно устремляетесь к моей личности, Элизабет! — невозмутимо отыграла она. — С какой целью? Нанести обиду? Это непродуктивно!
— Я пошла!
— Сядьте!
Она раскрыла толстый ежедневник, вынула ручку:
— Мы имеем спокойную возможность уточнить график ваших занятий, необходимых встреч и полезных контактов на будущую неделю. В понедельник открывается семинар по торговым и финансовым операциям, совершаемым через сеть Интернет… Это в «плехановке». Аванс по оплате я внесла. Общая стоимость курса — полторы тысячи долларов. Это рекомендация Симона! Вам надлежит быть там в понедельник, в восемь тридцать утра. В четырнадцать сорок пять в главном офисе на Ордынке — контакт с эстонцами. Форма одежды — платье для коктейля. Я бы рекомендовала ваше темно-серое. Цвет лица естественный, минимум косметики, из украшений — нитка жемчуга. Прибалты любят скромность. В семнадцать ноль-ноль вас ждут в службе финансовой безопасности нашего банка. Проблемы, методы, средства обеспечения. Вам надлежит…
— Карловна, миленькая… — состроила я умильную рожу. — Ну выходной же! Такой день, а? Морозец, солнышко будет… Давайте на вечер, а?
— Не имею права возражать! — пожала она плечами. — В девятнадцать ноль-ноль жду вас на рандеву в библиотеке Проспект на каждый день я проконсультирую с Симоном.
Она величественно кивнула и выкатилась из кухни.
Я посмотрела на часы — кажется, успеваю! Цой довольно смотрел на мои пустые тарелки, похлопал меня по плечу и захохотал:
— Хорошо кушаем — хорошо живем, Ризавета! Кажется, только этот кореец и не подозревал, как меня в доме именуют почти все остальные. «Подкидыш» — такую прилепили мне кликуху.
— Дай черного хлебушка… С солью! — попросила я.
Из дома я выскочила уже полностью засупоненная для прогулки: куртка с капюшоном на пуху, лыжная шапочка, бриджи, мягкие сапожки.
Задохнулась от морозного воздуха. Солнце еще путалось в кронах голых деревьев, но день начинался прозрачный, как ключевая вода. На земле на бурых травах лежал нетающий иней, и каждый кристаллик светился. Возле озера гоготали гуси. Им хотелось в воду, но воды не было, и они базарили между собой, обсуждая событие. Гусей держали конюхи при конюшне. Туманский ругался, но больше для виду. Знал, что самого мощного приволокут именно к нему под Новый год, под дармовой хозяйский бутыльмент.
Гусиный предводитель решился — съехал на лед и заорал, хлопая крыльями и кружась на твердом.
Сдавленно хохотали над обалдевшим гусаком охранники, они цепочкой бежали вдоль озера, голые по пояс, в трениках, тяжелых подкованных ботинках, твердо звенела промерзлая земля под ногами, от разогретых торсов валил пар. Это Чичерюкин гнал свою команду, как и каждое утро, на пробежку. Он их заставлял это делать, что бы там ни было. дождь, жара или мороз. Асам стоял в дубленке и пыжиковой шапке с секундомером и материл мужиков довольно изысканно.
Я подошла к нему, спросила негромко:
— Ну, как? Он будет?
— Давай-давай… Разговорчики! — зыркнул он из-под шапки. — Как сказано — так и будет…
— Ну спасибочки…
— Этим ты не отделаешься… — ухмыльнулся он. Я пошла к конюшням, раздумывая, как чудно все получилось. Я считала Чичерюкина главным гадом, а теперь выходит, что он тут, среди остальных, чуть ли не единственный, кому я все-таки доверилась. Вот только не напрасно ли?
Уже месяца четыре назад, в первые же мои дни на территории, когда я вернулась из Москвы и начала обживаться, не без внутреннего сопротивления и изумления обнаружила, что глава охранной службы не так примитивен и прост, как мне казалось. Несмотря на боровообразную, солдафонскую наружность, внешнюю прямоту и прямо-таки картинную бесхитростность, отставной подполковник безопасности оказывался не просто хитрованом, привыкшим изображать из себя элементарного слугу царю, отца солдатам. Мало того что он всегда точно знал, кто и чем занимается на вверенной ему территории, но и просчитывал точно и безошибочно, что из этих занятий воспоследует. Что-то такое он просчитал и насчет меня. Потому что чуть ли не в первый день заявился ко мне с букетиком нежных парниковых тюльпанов и — что меня потрясло! — полосатым надувным кругом для плавания, предназначенным Гришуньке.
— Вы мальчика, Лизавета, водой не пугайте… — пояснил он. — Давайте я лично его к этой штуке приучать буду. Он у вас квеленький, а поплывет — все насморки долой! Я по своим шпротам знаю…
Ни слова не было сказано о том, что у нас с ним было в вертолете и потом. Своим дружественным явлением он как бы давал понять всем остальным, что я здесь всерьез и надолго, и именно это мне и нужно было в первые дни.
— С чего это вы такой ласковый? — удивилась я. — Я же тут никто…
— Кто был ничем — тот станет всем! — серьезно ответил он. — Согласно гимну угнетенного пролетариата, который никто нигде не отменял! Так что если кто чего на вас — в смысле бочку накатит, приму меры!
— Это вас Туманский проинструктировал?
— Обижаете меня, барышня… — пожал он плечами. — Если бы я на каждый чих работодателя реагировал, на кой я ему? У каждого своя маята, у него своя, у меня своя, у вас ведь тоже?
Откровенничать с ним я не стала, но через какое-то время он сам подошел ко мне, когда Гришка играл в песке на берегу пруда, вернее, подкатил по дорожке на старой скрипучей «Волге» с мятыми боками и тусклыми стеклами. Потом-то я узнала, что на «Волге» стоял форсированный мотор на двести сил, грязные покрышки были «бриджстоуновские» и держали дорогу на любой скорости, а тусклые стекла были бронированные. Впрочем, как и корпус под старой обшивкой. Вот и сам хозяин экипажа, буднично-обыкновенный, округлый, с явным пивным брюшком и широкой физией, свидетельствовавшей о том, что ее обладатель не прочь хорошо поесть, а еще лучше — поддать, оказывался в действительности тоже по-своему стремительным и бронированным.
— Тут такое дело, Лизавета Юрьевна… — почесав загривок, сказал он. — Вы, конечно, по молодости лет держите меня за барбоса, который дальше своей конуры и миски с кормом ничего не видит… И тут я возражений не имею! Я и есть отставной цепной пес бывшего Советского Союза… Для чего и прошел курс в высшей школе. Но тут такая петрушка получается! Раз вы находитесь теперь в сфере моей зашиты, обязан я обеспечивать вам полную неприкосновенность? В смысле безопасности?
— Наверное… — недоуменно ответила я.
— Именно! — сердито подтвердил он. — А для этого я о вас, Басаргина, должен знать если и не все, то по крайней мере в пределах, откуда может исходить для вас опасность. Чтобы упредить, перекрыть направление удара и нейтрализовать возможные последствия. Правильно?
— Похоже, что так…
— А давайте-ка тогда уточним, что мы имеем в наличии…
Он выволок из кармана блокнот со своими пометками и начал излагать. Я слушала, холодела и все никак не могла понять, как он умудрился столько разузнать обо мне в городе, окрестностях и даже в Москве. Он даже умудрился отыскать Витьку Козина, который, оказывается, погорев на турделах, теперь болтался в переводчиках при гостинице «Интурист» и пробавлялся разовыми приработками, сопровождая иноязычников в Алмазный фонд и музеи.
Но, главное, он точно вычислил главную гадину — Щеколдину, так же точно определил подручных ее — Зюньку и Ирку, но оказывалось, что я знала не все: в этой махинации с нашим домом и судейскими цацками принимал участие и горпрокурор Нефедов, и дознаватель Курехин, и еще какие-то персоны, о которых я даже понятия не имела.
— Кинули вас, Лизавета Юрьевна, можно сказать, примитивно, но надежно. Закон есть закон, вор, то есть в данном конкретном случае воровка, должен сидеть в тюрьме… Вы и отсидели! Спокойнее… спокойнее… Не виноватая я? А кому это интересно? Вы хоть представляете, какую стенку по новой лбом прошибать пошли? Чего вы хотели-то?
— Чтобы дом — мне. А их — в наручники!
— За что?
— За дело!
— Так нету никакого вашего дела, Басаргина Лизавета Юрьевна… Было дело да сплыло! Если и остались какие-то следы, то их в области искать надо… Только уверен, что и там почти ничего не сыщешь…
— Как это?!
— А вот так… — Он закурил, сочувственно посматривая на меня своими поросячьими, но тем не менее очень умными глазками. — Да вы мозги не ломайте! Все просто, как кирпич на голову! С год назад, когда вашу Маргариту Федоровну начали в мэры проталкивать, случился в судейском здании ужасный стихийный пожар! Как указано в акте, который я раскопал, по причине короткого замыкания! Очень вовремя, знаете ли, замкнуло… Накрылись не только текущие дела, которые она вела, то есть кандидатша, но и весь судейский архив в подвале… Вся документация за последние пять лет. То, что не сгорело, пожарники водой залили… Похоже, что там многое было из такого, что просто обязано было сгореть! Так что ваши протоколы и прочее — полагаю — не самое главное!
— Для меня — главнее нету.
— Сочувствую, — кивнул он. — Но хочу поставить в известность, напрасно вы так глупо уже в городе засветились. Конечно, для Щеколдиной вы просто муха, которая ей в ухо зудит… Вреда большого от вас она не ждет. Но и прихлопнуть может. Так, на всякий случай… Тем более и вариант налицо!
— Какой еще вариант?
— А вон он, лопаткой шурует… Гришунька, сопя, лепил куличики из мокрого песка.
— Откуда вы сынка такого славного взяли, Лиза? Не ваш же ребеночек!
— Конечно. Иркин.
— Правильно, — согласился он. — Ирины Анатольевны Гороховой, подруги вашей верной.
— Так она же его бросила. — Я совершенно растерялась. — То есть фактически сама же мне его оставила. Отдала.
— Фактически — у нас, Лизавета Юрьевна, ничего не считается, считается — юридически! Есть процедура. Установления. Усыновления. Ну и так далее… К тому же, как я понимаю, и папонька может возникнуть? Ну, знаете, как это бывает? Отцовские чувства и все такое…
— У кого? У Зюньки?!
— Ну, а если ваш Зюнька отловит где-нибудь беглую Ирину Анатольевну? Накрутят они ее с мамочкой? И ваша подружка во всесоюзный розыск подаст? Запустят такую машину, что никому мало не покажется. У вас свидетели передачи дитенка с рук на руки есть? Нету! Вот и получается, что Гришеньку вы свистнули, умыкнули, увели! То есть совершили самый натуральный киднеппинг! За чем просматривается новый вполне реальный срок… Если ваша Горохова один раз скурвила, где гарантия, что еще раз вас не продаст? Ей же любая женщина сочувствовать будет! Ничего же страшнее этого нету — у живой матери ребенка отнять.
— Господи, да зачем же мне его красть было-то?
— Из чувства злобной уголовной мести, Лиза… — вздохнул он. — Они вас законопатили, вот вы и спланировали, как вполне разложившийся криминальный элемент, этот жуткий акт…
— Вы что, смеетесь?
— Да нет… Рыдаю! Это я к тому, Лизавета Юрьевна, что определяется совершенно реальный вектор угрозы. И самое лучшее в вашем нынешнем положении — не возникать Вас нету, вы исчезли… В общем, была девочка, нету девочки… Может быть, замуж за какого-нибудь чеха вышла, может, просто фамилию сменила… Но в город больше — ни ногой!
— А наш дом? Они? Гады эти?
— А жизнь какая? — вздохнул он, — В гадючнике как раз гады и хозяева. А гадов так просто не возьмешь… Нет, их брать с других позиций надо. Они только силу уважают. Ну, еще — деньги…
— Деньги? Будут деньги! Вот увидите — я заработаю!
— Вот тогда и будем думать, Басаргина…
— Ну, а Туманский? Если — к нему9 Он покачал головой:
— Туманский в курсе. Он сказал — наплевать, растереть и забыть! У вас, Лиза, другая дорожка… Не знаю какая, но другая!
— Но вы же умный… Есть же выход?
— Умным положено долго думать. Во всяком случае — без промаха.
— Значит — все?!
Он промолчал, полез в «Волгу», вынес и поставил перед нами с Гришкой плетенку с яблоками.
— Это вам от Гаши… — кивнул он. — С большим приветом!
— Вы и ее нашли? Кто вам сказал? Петька?
— У меня всюду свои петьки… — хмыкнул он. — А Гаша у вас хорошая. Верная. Такие молчать умеют.
— А я могу хотя бы позвать ее сюда? Ну, ненадолго…
— Исключено.
Он подумал и добавил:
— Пока…
На том и расстались.
РАНДЕВУ С ПРОКУРОРОМ
Из ворот гаража валил пар и таял в морозном воздухе. Я заглянула внутрь: темно-синий «мерс» Сим-Сима стоял на яме, а Клецов в масленом комбинезоне возился под машиной, что-то высвечивая лампой-переноской.
— Здорово, Петя! — крикнула я. Он выбрался наверх, утирая руки ветошью, оглядел меня и хмуро сказал:
— Ну и как оно там, в верхах, Лизка? Я гляжу, ты совсем переменилась! Как говорится — цветем и пахнем? Спасибо, что хоть не забыла, как меня зовут!
— Ты че, очумел, что ли?
— Кто из нас очумел — это еще большой вопрос… — криво усмехнулся он. — М-да… Приволок я тебя сюда на свою голову! Как пацаненок?
— Мог бы и зайти…
— Да ну? А зачем?
— Ну, посидели бы… Есть что вспомнить, верно?
— Я и так каждый день вспоминаю! Ты иди, иди, Лиза… У меня еще дел! Видишь, полировочка затускнела? Сейчас мы все это дело залакируем! Твой-то обожает, чтобы все — с блеском!
— Кто это — мой?
— Да брось ты! Клецов был выбрит до лоска, и от этого еще заметнее было, что он осунулся, как-то опал всем лицом, щеки ввалились, а глаза были тусклыми и холодными. Он словно обегал меня взглядом, смотрел куда-то над головой.
И снова было так, как летом, когда между нами сгустилась и встала какая-то прозрачная, но неодолимая стена, когда — рядом, а чужие и говорить не о чем. Виноватой я себя не чувствовала, наоборот, в душе поднималась какая-то ехидная веселость. Он был как будто прежний подросток из моего класса, которому было не дано никогда узнать то, что уже познала я, а я была — вся такая умудренная, снисходительная и опытная. В общем, леди… И точно знала, что он балдеет только от одного моего присутствия и отчего-то боится меня или — себя? Твердый узкий рот его был плотно стиснут, на скулах катались твердые желваки, и он боялся прикоснуться ко мне взглядом, будто я пойму что-то стыдное, что он таит и чего не должен знать никто, кроме его самого. Я повернулась и пошла прочь.
— Эй! — окликнул он. — Это ты меня Туманскому подсунула?
— Нет. Не я.
— Все одно — спасибо! Он мне полторы штуки отваливает… Плюс — за километраж! И еще — вот за это…
Он кивнул на стенку гаража, там висела белая кобура и портупея из кожзаменителя. Из кобуры торчала рукоятка пистолета.
— Видишь? Цени! Если что — придется мою молодую жизнь за твоего хмыря класть…
— Не трогай ты меня, Петя, — ласково сказала я. Как учительница несмышленому первоклашке. — Есть вещи, которые ты никогда не поймешь. Ну, не дано…
— Знаешь, кто ты, Басаргина? — медленно сказал он. — Ты просто жадная, похотливая сука…
— А разве я возражаю?
Я шла к конюшням, и мне было как-то легко. Будто я наконец отсекла от себя что-то, что висело почти невидимым, но ощутимым грузом на душе. И думала, что возразить мне Петьке почти нечего. То, что я сука, а он из кобелей, мог определить каждый по первичным половым признакам. То, что похотливая — а чем еще заниматься молодой, витаминизированной, абсолютно здоровой суке? А вот что жадная… Это он, конечно, перебрал.
Если бы я была жадная, то тряхнула бы Сим-Сима на всю катушку, без дураков. Гоняла бы не на холеной «шестерке», а как минимум на классном «фиатике» с турбонаддувом, обзавелась бы какими-нибудь драгоценными шиншиллами, а не нутриевой шубейкой — полупердунчиком, не вылезала бы из бутиков, игралась бы с судьбой-индейкой в каждом казино, сияла бы брюлечками, как шапка Мономаха, и вообще, уже сгоняла бы пару раз на какие-нибудь Багамы или на тот же экзотический остров Бали, чтобы потрясти си-сечками на океаническом пляже, что было дано даже Элге Карловне. А я даже законно полученный за мои криминальные труды сувенирчик с изумрудиком стеснялась носить, записывала в книжку все свои расходы, твердо веря в то, что наступит день и я все честно возверну Сим-Симу. И тратила его кредитную карту на что? На то, чтобы мощно и неустанно работала эта идиотская молотилка, в которую я сама себя засунула, и валюту у меня отсасывали эти самые бесконечные спецы узкого и широкого профиля, эксперты, консультанты и прочие доценты, которые пытались впихнуть в мою черепушку все то, что когда-то знала и чем свободно оперировала некая Нина Викентьевна, но от чего моя башка раскалывалась и готова была лопнуть, как перезрелый помидор.
Клецову я сказала правду — в личные водилы к Сим-Симу я его не пристраивала. Даже в целях мощного повышения его благосостояния. И сама с изумлением впервые увидела, как он выскочил из-за баранки «мерса» Сим-Сима, отворил заднюю дверцу, откуда и полез Туманский. Это было еще летом, и Петьке очень шла новенькая ладная форменная рубашка с короткими рукавами, светло-серая, с погончиками, наглаженные брючки и однотонная бейсболка с каким-то значком.
Уже тогда Клецов держался в стороне от меня, и когда мы ненароком сталкивались, бурчал что-то невнятное и исчезал.
До меня не сразу дошло, что Туманский приблизил его к себе и усадил за руль своего постоянного экипажа не случайно. Случайностей у Сим-Сима не бывало. Он просто отсекал Клецова от меня, устроил так, чтобы тот постоянно находился при нем, был бы почти все время под его присмотром так, чтобы исключить возможность наших встреч на территории.
Внешне это выглядело почти благородно: Клецов получал мощную прибавку, а главное — возможность удовлетворять свои страсти по скоростным автогонкам (Сим-Сим и это раскопал), но в действительности Туманский посадил Петьку под колпак и мог легко контролировать его передвижения и местопребывание.
А это означало, что Сим-Сим прекрасно запомнил все, что я ему сдуру выложила насчет себя и Клецова, боится — что было-то, в общем, нелепо! — что я дам слабину, вспомню про былое, и у нас с Клецовым все заплетется по новой. Впрочем, не так уж это было и глупо, во всяком случае по отношению к Петру. Случались целые недели, когда я не видела Сим-Сима, он пропадал в Москве, но вместе с ним пропадал и Клецов. При главном офисе на Ордынке было что-то вроде небольшого постоялого двора для шоферов и охраны, с кормежкой и спальнями, где обслуга расслаблялась в паузах между трудовыми усилиями.
Когда я поняла, в чем причина карьерного взлета Петра Клецова, — сначала завелась в том смысле, как Сим-Сим смеет мне не доверять? Но потом мне стало хорошо — это был еще один знак того, что Туманскому я уже ой как не безразлична! И для него я — всерьез.
Но вот Клецова я не понимала. Дураком он не был, и судя по всему, и до него давно дошли сплетни о нас с Сим-Симом (водилы в гараже чешут языки не хуже базарных теток), да он наверняка и сам что-то улавливал, но вел себя так, словно ничего не случилось. Наверное, на его месте я бы не выдержала, просто собрала бы шмотки, послала бы все на хрен и ушла, лишь бы не видеть, как обожаемая персона намертво прилипла к мужику почти в два раза старше его. И дело было не в валютной подкормке, хотя теперь ему платили почти в три раза больше, чем за сидение на сигнальном пульте. Что значат какие-то деньги по сравнению с необходимостью постоянно возить и услужать типу, который, в общем-то, навсегда отсек от тебя твой персональный предмет страстей и мучений?
Но Клецов даже не колыхался.
Может быть, потому, что ему еще надо было хоть изредка, исподтишка, но видеть меня? Просто — видеть? Как бы там ни было, но Петька все еще присутствовал где-то рядом со мной, он не просто был, этим присутствием он напоминал Л. Басаргиной, что он еще есть. Во всем этом была какая-то тревожная нелепость, и во мне оживало неясное предчувствие беды и боли и такое же неясное ощущение собственной вины. Как бы я его ни давила. Только в чем виновата женщина, если она просто не любит?
…Аллилуйю я всегда седлала сама, с первой ездки, когда конюх Зыбин с ухмылкой сказал: «Твоя кобыла, вот и валяй, девушка!» Лошадь я тоже выбирала сама. Конюх не подозревал, что я нормально разбиралась во всех этих потниках, недоуздках и подпругах, потому что Панкратыч приучал меня к лошадям на лесном кордоне еще пацанкой. В конюшне отстаивался среди остальных шести коников красавец араб, доставленный когда-то Туманской из Туркмении, по кличке Султан, нервный, мощный, с сухими, как у балетного танцовщика, ногами и горячими фиолетовыми глазами.
Жеребец был породистый, нехолощеный, такой лошадиный аристократ голубых кровей, и если Нина Викентьевна действительно справлялась с ним, то это означало, что она была человеком неробкого десятка.
Он храпел, фыркал, косилс на меня бешено, под вороной шкурой подергивались и струились мощные мышцы, но может быть, я бы и рискнула опробовать жеребчика, если бы не то, что он был ее, Туманской, а ничем, что принадлежало ей, мне не хотелось пользоваться.
Так что когда Зыбин, не без ехидности, начал подсовывать мне именно Султана, я посоветовала ему не лезть не в свое дело, прошлась по конюшне и выбрала Аллилуйю.
Это была симпатичная трехлетка, немножко перекормленная, серенькая, со светлой гривкой и хвостом, которая на первой ездке, конечно, тоже попробовала взбрыкнуть и показать характер, но я огрела ее пару раз по заднице плетью, поработала шпорами и удилами, и кобылка утихомирилась.
Ну а когда я ее накормила, отчистила, угостила горбушкой с солью и мы с нею немножко пошептались, у меня появилась подружка, которая слушалась меня, как собачка.
Так что и на этот раз она меня встретила негромким радостным ржанием. Конюх Зыбин оценил то, что я не боялась вил, лопаты и щеток со скребками, душистым платочком от конского говнеца не прикрывалась, а когда выхлестала дружественную поллитру водки «Краснознаменная» «кристалловского» разлива, допуск в конюшню для меня стал беспрепятственным…
В девятом часу утра я выехала в боковые ворота с территории. Время у меня до часа, назначенного Чичерюкиным, еще было, и я пустила Аллилуйю неспешным шагом. Кобылка трусила, помахивая башкой, султанчики пара от ее выдохов таяли в прозрачном намороженном воздухе.
В дубняке, сквозном и просторном, где мощные кряжи стояли далеко друг от друга, было тихо, как бывает только в предзимье, когда птицы перестают петь. Кобылка неслышно переступала по мягкому слою опавшей листвы. Иней на корявых голых ветках дубов начинал таять и испаряться, и их плетение на фоне блеклого неба казалось особенно черным. Пару раз Аллилуйя косилась на развороченную землю и недовольно всхрапывала: ночью кабаны подбирали здесь опавшие желуди и наворотили копанок. Едкий звериный запах явственно чувствовался, пробивая запахи палой листвы и мхов.
Я почти не работала поводьями, маршрут для лошади был привычный, я не первый раз путешествовала через дубняк, и она сама знала, куда идти.
Скоро дубняк раздался, открылся пологий, бурый от прошлогодней травы склон широкого холма, с которого открывался необозримый простор лугов, сизые рощи, которые разрезала черная полоса канала Москва — Волга. Канал еще не замерз, на черной воде белел слабый блинчатый лед, и какой-то буксир-толкач полз по каналу, проталкивая нелепым носом перед собой плоскую баржу, на которой стояли новые «жигулята». Наверное, это был один из последних рейсов перед тем, как канал замрет до весны.
Я слезла с седла и, оставив лошадь внизу, поднялась по ступенькам неширокой лестницы без перил на вершину. Лестница была из темного гранита, строители укладывали ее почти все лето, но умудрились сохранить травяной покров нетронутым.
Наверху стояла белая часовенка из почти не обработанного известняка с крестом из простого железа. Медный или золоченый крест здесь ставить не стали — Туманский боялся, что мародеры выломают. Но оказывается, Нина Викентьевна Туманская всегда хотела лежать именно здесь, и это ее желание было исполнено точно, как всегда исполнялись все ее желания.
Вообще-то место было хорошее — я и сама не прочь отдохнуть именно так, когда, конечно, кончится завод в моем будильнике.
Если не считать канала, здесь почти не было признаков человеческого присутствия, и любому становилось ясно, что Россия еще не меренна по-настоящему и что она в основном именно все еще вот это — громадное, в общем дикое и многопустынное пространство…
Часовенка была закрыта, ее открывали только по церковным дням, в день рождения и в день смерти Туманской (в последнем случае еще откроют в июне будущего года), но пару раз сюда уже наезжали на службы священники аж из Троице-Сергиевской лавры, которых приглашал сам.
Могила была очень простая: черная мраморная плита с фамилией и именем, без дат. В общем, никаких идиотских наворотов. Она тоже так хотела.
На мраморе скопилась темная и сухая осенняя листва, нанесенная ветром — здесь всегда был ветер! — и я смела ее рукавом.
Присела на ступенечку и закурила.
Я никогда толком не могла понять, с чего меня сюда так тянет. Чего я хочу-то? Еще раз убедиться в том, что этой женщины действительно больше нет и никогда не будет? Или именно здесь ясно и четко думалось о том, что она до сих пор остается для меня до конца непостижимой, словно в ней жила какая-то своя тайна, которую мне никогда не понять? Или от того, что именно здесь ко мне приходила какая-то хмельная радость, победное затаенное ликование от того, что я — вот такая! — все еще жива, и как это здорово — просто жить. Быть. Существовать.
А может быть, во мне просто срабатывало чувство какой-то неизбывной вины? Пришлепало откуда-то со стороны в ее дом какое-то нелепое существо, лопает с ее тарелок, пьет вина, которые она подбирала со вкусом и пониманием в свою коллекцию, спит с ее мужем, бродит по тропкам, натоптанным именно ею, и совершенно необъяснимо заводится от того, что когда-то она, а не я, в такие же двадцать лесть, встретилась с молодым Сим-Симом, и у них — без меня! — началась какая-то своя история, которую мне не дано до конца понять никогда? Потому что, чтобы понять это, нужно быть просто ею?
Не знаю.
Но здесь, на ее похоронах, я так и не была. Просто боялась увидеть ее еще раз.
И последняя память о ней для меня стала — каменное, словно высеченное из глыбы серого льда, тонкое, резное лицо, изогнутые в неясной насмешливой ухмылке губы, белая наморозь инея на ресницах, кристаллики льда в похожей на перьевую шапочку прическе и пронзительный синий свет сапфиров в ее серьгах и кольце.
Я не знаю, как все это устроил и объяснил для посторонних Туманский, но через три дня после того, как меня привез Чичерюкин из Москвы, из номера в «Украине», появилось официальное сообщение, что в результате кровоизлияния в мозг совершенно неожиданно скончалась Н. В. Туманская, глава благотворительного фонда «Милосердие», известная меценатка, руководительница ряда коммерческих и банковских структур, ну и так далее…
Из Москвы нахлынул вал репортеров и телевизионщиков со своими фургонами и антеннами, но на территорию их не допустили, потому что Н. В. Туманской здесь уже не было — тело увезли в Москву, отпевать в Елоховке.
Я еще отсиживалась, совершенно очумелая, в домике на «вахте»: Гришунька простыл, я от него не отходила, отпаивала малиной, молоком с медом и чесноком, кутала, перепуганная насмерть. И единственное, что разглядела издали, — как охранники извлекли из траурного «линкольна» — катафалка еще порожний гроб и заносили его в дом. Домовина была нестандартная. узкая и длинная, из какого-то драгоценного, отсвечивающего тусклым лаком красноватого, но в общем-то черного дерева, с серебряными ручками по бокам, и, судя по тому, как носильщики сгибались, даже пустая была тяжела, как свинец.
Вернули ее из Москвы в тот же день, после отпевания, уже под вечер, в сопровождении траурного кортежа из бесчисленных легковушек, но на территорию завозить не стали, а увезли по лесной дороге вот к этому холму.
Через пару часов вся эта кавалькада вернулась к дому с пригашенными фарами, и началась поминальная тризна. Народу было столько, что в зале не вмещались, и столы были выставлены прямо на траве возле парадной лестницы. Местной обслуги не хватало, в автобусе доставили дополнительный контингент официантов в черном.
Сим-Сима я в ту ночь так и не увидела. Но от кое-кого из приглашенных, разбредшихся в конце концов по всей территории и сильно поддатых, узнала — здесь был тот же авиагенерал, который подкатывался ко мне в «Метрополе», знаменитая деловая полуяпоночка из Думы, которую я до этого видела только по ТВ, кремлевский пресс-атташе, еще какие-то военные, гражданские и прочие значительные персоны. На наружной лестнице перед колоннами стоял микрофон, рядом с ним квартет скрипачей играл что-то печальное, и время от времени кто-нибудь подходил к микрофону и начинал говорить об усопшей. Но до «вахты» речи доносились невнятно.
Пожалуй, это был единственный раз, когда я увидела Элгу Карловну пьяной в зюзьку.
В черном длинном платье, черной шляпке с траурной вуалеткой, компаньонка Нины Викентьевны ушла от всех подальше. Я ее и разглядела-то в темноте только потому, что неподалеку от домика загорелась свечка. Свечка была тоненькая, церковная. Элга сидела на пеньке и плакала, глядя на огонек, трепещущий в траве.
В изящной, обтянутой черной перчаткой ручке она держала фляжку и время от времени присасывалась к ней.
— А почему вы не со всеми, Элга Карловна? — спросила я.
Она долго изучала меня, в ее янтарях плавал серый дым. Потом узнала, уставилась в сторону дома. Там, в полутьме, в тенях и свете из окон шевелилось и перетекало это скопище.
— Червяки. — сказала она брезгливо. — Стервы. И стервецы… Как это выразить по-русски? Которые с крыльями и клювами?
— Стервятники7 — догадалась я.
— Вот именно! — Она погрозила мне пальцем. — Они все имели перед ней большой страх. Вы полагаете, они приехали ее оплакивать9 О нет! Они там испытывают большую радость! Что ее нет! Это есть грандиозная ложь… И я ушла от них, чтобы не говорить им «Пут ман дырса!».
— Что говорить?
— Это такое уникальное ругательство. По-латвийски! — твердо сказала она. — В буквальном переводе — «Дуй мне в задний проход!». То есть в жопу! И я это сказала Симону!
— Почему?
— Потому что он главный стервец… То есть стервятник! Мой бог! Так поступать с нею? Этот подвал, эта ложь… Это не по-христиански!
— По-моему, вам нужно поспать…
— Вы полагаете?
— Абсолютно!
— В этом есть логика! — подумав, сообщила она. Потрясла пустой фляжкой, отшвырнула ее, покачнувшись, что-то скомандовала самой себе. И помаршировала по дорожке прочь, твердо и прямо, как крохотный, упрямый и верный солдатик…
На холм я впервые пришла только в конце июля, каменщики еще выкладывали стенки часовни из камня, плита была закрыта брезентом, а у подножия дымилась военно-полевая кухня, где они кормились.
И вот с тех пор так и хожу.
Я посмотрела на часы — нужно было двигаться дальше.
…Он потрепал Аллилуйю по морде, та отшатнулась, ударила задними копытами, зафыркала.
— Не трогайте кобылу! Она чужих не любит!
— Виноват!
Он отступил к своей «Ниве», стал усиленно протирать перчаткой лобовое стекло. Я покосилась на него не без злобы. Когда он распинал меня в суде как обвинитель, виноватым он себя не чувствовал. Заколачивал, как гвозди в живое, отточенные острые фразочки. Там было все, помимо обвинения в краже: и про академика Басаргина, который взрастил внучку, не знающую, что такое настоящий труд, в парниковых условиях, и про наряды, которыми я всегда щеголяла в школе, чтобы подчеркнуть свое превосходство перед детьми простых честных тружеников, и про то, как Панкратыч протолкнул меня в иняз, и про Москву, гнездилище студенческого разврата, пропитанную вонью марихуаны, то есть конопли, в котором такие, как я, не отрываясь от «видика», черпают познания из крутого порнокино, и ужас перед тем, что вот такая, как я, могла вступить в родную школу уже в роли учительницы английского и отравить своим тлетворным дыханием невинных отроков, а главное — отроковиц.
Вообще-то, из его филиппики прямо следовало, что я, как минимум, не прочь порулить собственным борделем в городе, где родилась и выросла, и что то, что я совершила в квартире судьи Щеколдиной, есть лишь малая часть из того неизвестного, что я уже сделала или намерена сделать.
Он был златоуст и красавец, наш горпрокурор Нефедов, изящный, ломкий, в безукоризненном мундирчике, со здоровым румянцем на матовом лице, чернобровый, черноусый, с белой седой прядкой в темной прическе, по-моему травленной перекисью, которая словно подчеркивала тяжкие труды и раннее старение, что еще преследуют его на тяжком поприще.
Мне ни в одном сне и присниться не могло, что настанет день, когда он будет стесненно топтаться передо мной, не решаясь поторопить, потому что бумаги, собранные им в две папки, заинтересовали меня по-настоящему.
Я не догадывалась, на чем его подцепил Чичерюкин, но Нефедов все исполнил точно. Когда я выехала на Аллилуйе на дорогу, ведущую в охотохозяйство, к колодцу с «журавлем», он уже ждал меня, прохаживаясь близ своей «Нивы», в охотничьей амуниции, высоких сапогах и с двустволкой вниз дулом на плече.
Мы молча кивнули друг дружке, он вынул из машины «кейс», щелкнул замками, протянул мне обе папки с кальсонными завязочками и отошел в сторонку, бросив лишь одно слово: «Прошу…»
Он не знал, куда себя девать, озирался, кружил, прицепился к лошади от нечего делать, и я видела, что он насторожен, почти испуган, но тем не менее точно исполняет предписанное. Конечно, это был полный идиотизм — такая конспиративная встреча в лесу, где в это время никто не охотится и где нас могла бы увидеть вместе только случайная собака, но раз так устраивал Чичерюкин, значит, так надо было. Спец-то не я, а он. Может быть, это было требование и самого Нефедова, но я уточнять не собиралась.
Я изучала справки, заявления и показания почти час, потом закрыла папки и задумалась.
— Ну, и что дальше? — спросила я, вынув сигареты.
Он щелкнул зажигалкой, поднеся огонек. От него дохнуло холодноватым парфюмом, пальчики бесцветно наманикюрены — похоже, он следил за собой и холил себя, как девица на выданье.
— А вы очень изменились, Лизавета… — неожиданно сказал он.
— Три года менялась. По вашей милости. Сами знаете где… — заметила я.
— Извините, насколько я понял Захара Михайловича, у нас будет деловой разговор? — насторожился он.
Захар Михайлыч? Ну да — Чичерюкин…
— Будет, — согласилась я. — Одного только пока не понимаю: чтобы все эти бумажечки — акты, жалобы и прочее — собрать, сохранить, накопить, не один день нужен, а может быть, и год… Не под меня же вы столько накопали?
— Вы представляете, что такое Маргарита Федоровна? Думаю, не очень, — серьезно сказал он. — Это мой арсенал. Всегда, знаете ли, полезно иметь запас боеприпасов… Чтобы было чем отстреливаться! Если что. На всякий, знаете ли, пожарный случай!
— Думаете… всем этим… можно ее… сокрушить?
— Вы недопонимаете, Басаргина! — усмехнулся он. — Позвольте-ка, я кое-что уточню..
Он вынул из очешника сильные очки, сел рядом и начал пролистывать бумаги.
— У меня все разбито по статьям… Вот, видите? «Злоупотребления служебным положением…» Лично ее! Что именно, когда и как она злоупотребила! Включая, конечно, две новые квартиры в Москве, перестройку особняка за счет городской казны, бюджетные безумства! Тут одна продажа налево гуманитарной помощи из Германии лет на восемь тянет! Вот раздел — «Родственники»… Родные, двоюродные, троюродные… Племянники, тетки, дядьки, сынок, конечно! Она их на узловые моменты усадила! Портовый терминал — брат, горсвязь — тоже родной человечек… С каждого поставленного телефона — мзда! Теперь — торговля… Главный рынок она лично в руках держит, никому не доверяет, с каждой палатки, с каждого контейнера, даже с лотка — ежемесячный сбор, естественно, в свою пользу! А вот здесь — так называемые банковские игры! Когда даже учителя по полгода зарплаты не получают, обе клиники, «Скорая», даже пожарники… Поскольку их зарплата нормально прокручивается частично в наших, частично в тверских, немного — и в московских банках… Ну и самое гнусное — связи с местными «крутыми»… Запугивание, шантаж, рэкет… Чтобы никто не дергался! Есть даже — «доведение до самоубийства»… Повесился один мужичок, который сдуру, без ее услуг, решил свое дельце организовать… «Тяжкие телесные повреждения» — это сплошь и рядом! Но просматриваются и «повреждения, не совместимые с жизнью». В двух случаях… И за всем этим — она! Что ни говорите, а крепкая бабища! Так что валить ее придется не без больших трудов! Но завалить — можно!
— Чего ж вы ее раньше-то… не валили?
— М-да… Как-то легко у вас… — покашлял он в кулак. — Да стоит мне хотя бы чирикнуть — и прости-прощай… Как минимум — родная Волга! Рабочий кабинет, погончики… Как максимум — веслом по башке — и в речку… Утоп Нефедов на рыбалке, всего делов… Несчастный случай! Вот, кстати, у меня и это есть… Видите? «Несчастные случаи»… С большим вопросительным знаком…
— Ну и как ее на этом прищучить? — не выдержала я. — Кто и что возбуждать будет? К кому идти? К этому… адвокату? Как его? Фамилия смешная… Часовое что-то! Ходилкин, Будильников?
— Господин Циферблат в кабинете у мэра каждый месяц свой конвертик получает… — ухмыльнулся он. — За оказание юридических услуг… Так что это — мимо!
— Выходит, вы все там как пауки в банке?.. — задумалась я. — Следите друг за дружкой, чтобы никто не колыхнулся, да? А если что — всем скопом наваливаетесь? На что же лично вы надеетесь?
— На Туманского, — помолчав, сказал он. Ну, это я уж и сама поняла. Не на меня же. Я смотрела на эти три кило, не меньше, показаний, жалоб и протоколов о невозбуждении, подписанных этим же самым слугой закона, и в смятении думала о том, что, кажется, моя мечта о родимом доме, о том, что все должно быть просто, потому что и дураку ясно, как меня обыграли, — совершеннейшая нелепость. И что как ни верти, а без Сим-Сима ничего не выйдет.
— А разве эти документы настоящие? — наконец спросила я. — Это же только копии на ксероксе…
— Настоящие, Басаргина, дорого стоят, — подумав, вздохнул он.
— Сколько?
Он был осторожен и непрост, этот Нефедов. Все просчитал и манил меня не пряником, а только запахом от него.
— Ну? Я смогу! — отчаянно сказала я.
— Мне денег не нужно, Лизавета Юрьевна… — вдруг, покачав головой, сказал он.
— А что вам нужно?
— Да закис я здесь, как в бочке с квашеной капустой… — вдруг искренне признался он. — Провинция! Что мне тут светит? Живу как с петлей на горле. Шаг влево — нельзя, шаг вправо — этого не трогай! А Москва — она ведь не за горами… И ваш Туманский — глыба! Он ведь всюду вхож, все может…
— Это вы насчет мохнатой лапы? Подсадить вас? Повыше? Я правильно понимаю?
— Совершенно верно, — невозмутимо сказал он. — Думаю, что это мой единственный шанс.
— А то ведь, если что, и прикончить могут? — не удержалась я.
— Здесь теперь все могут, — пожал он плечами. — Между прочим, если бы не ваш Захар Михайлыч, вы бы меня здесь, вот так, вряд ли бы увидели. Он в девяносто первом еще действующий был, нашу горбезопасность перетряхивал… Водочку пили, рыбку ловили! Так что все остальное давайте через него…
— Хорошо.
Папки он не позволил мне взять с собой, но я не обиделась. Что-то все-таки могло и сдвинуться. Во всяком случае, у меня теперь был свой Штирлиц в окружении семейства Щеколдиных. И уже это было удачей.
Я пошла было к Аллилуйе, когда он окликнул меня:
— Минуточку!
Полез в карман и протянул мне новенький паспорт. Выписанный в нашем паспортном столе на мое настоящее имя и фамилию. Фотография была та самая, из зонных, которые делал замполит Бубенцов. Я их так и оставила в июне на барьере в паспортном столе, когда уносила ноги от майорши.
В паспорте стояли штампы прописки и выписки. Именно из нашего с Панкратычем дома.
— Не помешает? — спросил он.
— Господи! Неужели эта ваша кадушка в погонах решилась? — изумилась я.
— У этой кадушки свои счеты с Щеколдиными… — усмехнулся он. — Так что там не я один… такой! Имеются еще люди, Басаргина! Как же без людей?
Это был обычный выходной день в конце октября, и, покинув Нефедова, я, почти развеселившись, гнала через лес Аллилуйю домой. Прикидывала, что завалюсь в постель и продрыхну до вечера, до встречи с Сим-Симом, чтобы ночью быть свежей, а там будет спальня, и я наподобие ночной кукушки, которая всегда перекукует дневную, осторожненько подъеду к Туманскому, можно и слезу пустить, для дела. Воспою хвалу Нефедову, представлю его рыцарем в белых ризах, каковому моя врагиня не дает вознести карающий меч законности. И даже представить не могла, чем этот день завершится.