VIII. Ростки на пожарище
В глубине немых просторов, возвещая приближение зимы, прогремели первые раскаты грома. Кучевые облака потянулись к западу, к горному хребту: там зарождаются дожди, которые опускаются потом в равнину. По ночам над горизонтом ружейными выстрелами вспыхивали зарницы. Лето прощалось звоном цикад в высохшем чапаррале. Бескрайние пастбища пожелтели, раскаленная солнцем земля покрылась зияющими, словно раскрытые пасти, трещинами. Воздух, насыщенный дымом степных пожарищ, был удушающе неподвижен, и только временами откуда-то налетали порывы жаркого ветра, похожие на частое дыхание тяжелобольного.
В тот день безветренный зной, казалось, достиг апогея. Отраженные солнечные лучи наполняли саванну миражами, и только струи разреженного воздуха нарушали гнетущую неподвижность пустыни. Но вот внезапно, под ударом налетевшего ураганного шквала, трава пригнулась, и началось нечто невообразимое. Стаи болотных птиц, неистово крича, потянулись в подветренную сторону, туда же устремились табуны лошадей и рогатый скот: одни мчались в коррали, другие – в открытую степь.
Сантос Лусардо собрался было отдохнуть после обеда в тени галереи, но, заметив необычное передвижение животных, удивленно спросил:
– Почему скот идет в коррали в этот час?
Кармелито – он уже два раза пристально вглядывался в саванну, словно ожидая чего-то, – пояснил:
– Чует пожар. Вон за той рощей, видите, огонь. С этой стороны тоже виден дым. От Маканильяля до нас все охвачено пожаром.
Слишком примитивны представления венесуэльского крестьянина об агротехнике, слишком малочисленно население в льяносах, чтобы обработать бескрайние земли, требующие для своего процветания поистине титанических усилий. И льянеро полагается на огонь, – там, где подпалишь траву, она с первыми же дождями буйно возродится, очистившись от губительных для скота личинок и клещей. Поэтому обычай поджигать встретившееся на пути сухотравье, будь оно даже на чужой земле, жители этих мест воспринимают как закон, как долг солидарности.
Но Сантос не разрешил применять в Альтамире выжигание, считая этот способ вредным, и, несмотря на протест Антонио Сандоваля, решил испробовать новый метод: перегнать стада на чистые от паразитов пастбища и подождать, пока трава сама взойдет после дождей, а затем сравнить результаты. Он искал возможности введения в своем хозяйстве какой-нибудь современной, разумной системы землепользования.
Невыжженное сухотравье Альтамиры оказалось отличной пищей для огня; вскоре красная полоса побежала по горизонту, и пламя мгновенно охватило огромное пространство. Разбросанные по степи чапаррали отчаянно сопротивлялись огню, но разбушевавшееся пламя, клубясь и яростно свистя, обрушивалось на них, выбрасывая облака черного дыма; трещали вспыхнувшие лианы, и когда очередной очаг сопротивления исчезал, победоносный огонь вновь смыкал ряды и продолжал стремительное наступление, грозя разрушить постройки.
Строениям не угрожала опасность: песчаные холмы и стойбища с вытоптанной травой вставали естественной преградой на пути огня, однако от жары и дыма нечем было дышать.
– Похоже, что подожгли умышленно, – заметил Сантос.
– Да, сеньор, – пробормотал Кармелито, – сдается мне, огонь неспроста появился здесь.
Кроме Кармелито, никого из пеонов не было дома. Все они, в том числе и Антонио Сандоваль, после завтрака вновь отправились охотиться на кайманов. Оставшись один, Кармелито, словно часовой, ходил вокруг дома: накануне один крестьянин сообщил ему, будто слышал в лавке Эль Миедо, что Мондрагоны затевают назавтра какие-то козни против Альтамиры. Кармелито не сказал никому ни слова, решив – без лишнего, впрочем, хвастовства, – что сам без чьей-либо помощи сможет доказать свою преданность Сантосу.
«Сколько бы их ни пришло, – мысленно сказал он тогда, – мы вдвоем, доктор с винтовкой, а я с обрезом, не дадим им даже приблизиться».
Сейчас он понял: огонь, вот что должно было прийти из Эль Миедо, и подумал: «Тем лучше. Огню преградят путь плешины».
И плешины действительно остановили пожар. Когда огонь, усмиренный холмами, без поддержки унявшегося к вечеру ветра, наконец стих, обугленная саванна, распростертая под темным небом до самого горизонта и освещенная цепочкой угасающих факелов, там, в стороне Маканильяля, где догорали столбы для будущей изгороди, представляла собой мрачную картину. Так ответили равнина и вольный ветер на цивилизаторское новшество. Все было уничтожено, теперь равнина отдыхала, будто наевшийся до отвала великан, и лишь изредка фыркала порывами ветра, поднимавшими вихри пепла.
Но еще несколько дней то тут, то там вспыхивали пожары. Стада диких коров, выгнанных огнем из своих убежищ в кустарниках, рассеялись по саванне и на каждом шагу угрожали нападением пастухам, которые спешно собирали скот, чтобы перегнать его на недосягаемые для огня пастбища. Встречались целые табуны замученных беспрерывным бегством диких лошадей, а домашний скот, еще не смешавшийся с диким, возвращался вечером в коррали ослабевшим и голодным. Уцелели от огня лишь участки вдоль речек, избороздивших земли Альтамиры, но было очень трудно заставить укрыться на них скот, не успевший разбрестись по соседским поместьям.
– Это все донья Барбара, – убежденно заявили альтамирские пеоны. – У нас здесь никогда не бывало такого огня.
Пахароте предложил:
– Ваше разрешение, доктор Лусардо, и коробок спичек – вот все, что нужно мне и моему дружку Марии Ньевесу, чтобы подпалить Эль Миедо с четырех сторон.
Но противник насилия возразил и на этот раз:
– Нет, Пахароте. Мы постараемся найти виновных и, если есть такие, передадим их властям. Закон накажет их.
– Если есть, говоришь? – промолвил Лоренсо Баркеро, выходя из своей задумчивости. – Неужели ты еще сомневаешься, что это – дело рук твоего врага? Разве не со стороны Эль Миедо пришел огонь?
– Да. Но для обвинения нужны улики, а у меня пока одни Догадки.
– Обвинение! Да зачем тебе обращаться к властям? Разве ты не Лусардо? Поступай, как всегда поступали все Лусардо, – Убей врага. Смелость и оружие – вот закон этой земли, и с помощью этого закона ты должен заставить уважать себя. Эта Женщина объявила тебе войну – убей ее. Что тебе мешает?
Это был взрыв. Долголетняя злоба, погребенная в глубине униженной души, вдруг вырвалась наружу – грубо, по-звериному, и все же это было благородней, достойнее мужчины, чем полная опустошенность, которая привела его к пьянству. Это здоровое чувство протеста появилось у Лоренсо Баркеро с первых же дней его пребывания в Альтамире. Однако он не решался вспоминать вслух донью Барбару. Обычно он говорил лишь о своих студенческих годах; и в том, с какой скрупулезностью он перечислял имена, описывал внешность своих друзей и мельчайшие детали прошлых событий, угадывался определенный умысел. Иногда он в разговоре нечаянно касался запретной темы, но вовремя обрывал фразу и, чтобы Сантос ни о чем не догадался, начинал нести околесицу и сбивался, желая создать впечатление, будто у него путаются мысли.
Сейчас он впервые заговорил о женщине, ставшей причиной его гибели, и Сантос увидел в его глазах лютую ненависть.
– Будет, Лоренсо, – проговорил он и тут же перевел разговор на другую тему. – Правда, огонь шел со стороны Эль Миедо, но я и сам виноват во многом. Может, действительно надо было понемногу выжигать сухотравье, а не оставлять его повсюду, тогда не вспыхнула бы разом вся саванна. Дорого обошлось мне новшество. Сама равнина вступилась за вековые обычаи льянеро.
Но Лоренсо Баркеро, почувствовав прилив ненависти, уже закусил удила. Сейчас эта ненависть была нужна ему, как глоток пина в те минуты, когда отказывала воля, а разум мерцал, порождая безумные тени-мысли. Вот почему Сантосу было так трудно отвлечь его от мысли об убийстве.
– Брось! Все это пустые слова. Есть два выхода: либо убить, либо покориться. Ты сильный и смелый, тебя будут бояться. Убей ее – и станешь касиком Арауки. Лусардо всегда были касиками. Хочешь ты этого или не хочешь, другого пути нет. На этой земле уважают только тех, кто убивает. Так не гнушайся кровавой славы убийцы.
Между тем и в Эль Миедо от старых корней пошли новые побеги. После неудачной попытки во время встречи с Лусардо изменить свою жизнь донья Барбара пребывала в мрачном настроении, строила планы мести и ночи напролет проводила в комнате для ворожбы. Но Компаньон оставался глух к ее заклинаниям, и она стала настолько раздражительной, что никто не осмеливался приблизиться к ней.
Истолковав ее раздражительность как признак объявленной Сантосу Лусардо войны, Бальбино Пайба разработал план поджога Альтамиры, желая предвосхитить, как он полагал, намерение своей любовницы и тем самым вернуть ее расположение. Выполнение этого плана он поручил двум оставшимся в лживых Мондрагонам. Они по-прежнему обитали в маканпльяльском домике и были единственными в Эль Миедо, кто еще повиновался его приказаниям. Однако, памятуя сказанную доньей Барбарой фразу: «Плохо придется тому, кто посмеет поднять руку на Сантоса Лусардо», – Бальбино Пайба держал свой замысел в секрете, и донья Барбара восприняла опустошившие Альтамиру пожары как проявление помогавших ей сверхъестественных сил: ведь уничтожение изгороди, с помощью которой Лусардо думал положить конец ее бесчинствам, полностью совпадало с ее желанием. Поэтому она успокоилась, уже не сомневаясь, что настанет час, когда рухнут и другие преграды, отделявшие ее от желанного мужчины, и он сам придет к ней.
В самом деле, казалось, над Альтамирой нависло проклятье. Днем приходилось с большим трудом приучать к новым, еще не пересохшим водопоям страдающий от жажды скот, подвергая свою жизнь опасности среди рассеявшихся по саванне диких коров, ночью – защищаться от обезумевших лисиц, которые стаями носились по саванне, забегая в дома, и змей, спасавшихся от пожара поближе к жилью человека. Мало того. Стоило Сантосу переступить порог дома, как он наталкивался на неприятное зрелище: Лоренсо Баркеро, дрожа от бессильной злобы, настойчиво требовал от Сантоса встать на путь мести и расправиться с доньей Барбарой.
В довершение всего – Марисела. Разочаровавшись в любви, созданной ее воображением, она превратилась в несносное создание. В ее речи снова появились вульгарные восклицания и искаженные слова, от которых он с таким трудом отучал ее. Едва она открывала рот, чтобы ответить на его вопрос, как тут же у нее вырывался поток резкостей. Она все делала наперекор ему и постоянно пребывала в дурном настроении. На любое его замечание она огрызалась:
– Тогда какого черта вы меня держите тут?
Вереницы туч, одна темнее другой, плыли и плыли по небу. Ночами все чаще вспыхивали над горизонтом зарницы, и на рассвете не умолкало пение птиц каррао, вестников наступающего сезона дождей.
Как-то Антонио, знаток всех примет, сказал:
– Над горами уже пошел дождь. Скоро сюда придет, а там и баринес задует.
И действительно, на следующий день после удушающего затишья подул резкий ветер, обычно спускающийся с верхних льяносов, – верный признак начала дождей. Молния сверкнула совсем рядом, со стороны Нижнего Апуре прогремел гром, и вскоре на горизонте показались мазки далекий дождей; они плыли над саванной в направлении Кунавиче, туда, где проливались мощными грозовыми ливнями. Время от времени все небо заволакивали свинцовые тучи, ураганный ветер прижимал их к земле, раскатисто, оглушительно грохотал гром, вспыхивали ветвистые, как дерево, молнии, и мгновение спустя на саванну уже обрушивались потоки воды.
И вот однажды саванна проснулась вся в молодой зелени.)
– Нет худа без добра, – сказал Антонио. – Пожары обновили Альтамиру. Теперь трава пойдет. Ведь что ни говори, а для травы всего лучше, когда ее выжгут. К началу вакерии тут будет полным-полно скота: наш вернется на свои пастбища, а чужой прибьется – примем взамен погибшего от пожара.
Постепенно все вошло в обычную колею. Стада диких коров вернулись в привычные укрытия, домашний скот спокойно пасся на старых выгонах, табуны коней, как и раньше, резвились в саванне.
Под навесом канея в ночные часы снова забренчали куатро в руках пеонов. Марисела вспомнила хорошие манеры и стала учить уроки, сидя в столовой под лампой.
Все это было подобно молодой поросли на пожарище.
IX. Вакерия
Пришла пора приступать ко всеобщей зимней вакерии. Из-за отсутствия разграничительных изгородей между соседствующими поместьями «обработка» скота сообща один-два раза в год стала в льяносах законом. Вакерия проводится с целью собрать рассеявшиеся по пастбищам стада и провести клеймение молодняка. Сбор и клеймение происходят поочередно на территории разных поместий под руководством начальника вакерии, избираемого среди вакеро, участвующих в этой работе. Вакерия длится несколько дней и представляет собой настоящий ковбойский турнир. Каждое поместье старается послать на это ристалище своих самых ловких пеонов, а они, в свою очередь, берут самых вымуштрованных коней и самую красивую сбрую и прилагают все усилия, чтобы показать себя настоящими кентаврами.
С первыми петухами началась в Альтамире суета приготовлений. В хозяйстве насчитывалось более тридцати пеонов, да наняли еще несколько пастухов с ферм Хоберо Пандо и Аве Мария.
Коней седлали торопливо, – необходимо было застать скот на месте ночевки до того, как он разбредется по саванне. Пеоны то и дело покрикивали, разыскивая запропастившееся снаряжение.
– Где мой бич? Эй, кто взял, он приметный: на рукоятке зарубка. Не вздумайте укорачивать, все равно узнаю.
– Как там кофе, готов? – кричал Пахароте. – Вон уже солнце всходит, а мы все толчемся тут.
И, затягивая подпругу, обращался к своему коню:
– Ну, Гнедко, как ты мне сегодня послужишь? Лассо у меня крепкое, но я не стал его вощить: пусть нос старого рогача, которого мы с тобой в первом же заезде перевернем вверх копытами, останется нежным.
– Поторапливайтесь, ребята, – подгонял Антонио. – У кого конь с изъяном, отправляйтесь, не мешкайте, – времени в обрез.
– Черпните чашечку, сеньора Касильда, – говорили пеоны, собираясь в кухне.
Весело потрескивали смолистые поленья в почерневшем каменном очаге под котлом. -В котле приятно клокотал ароматный отвар. В руках Касильды не отдыхала тыквенная посудина, которой она то и дело зачерпывала кофе, чтобы еще раз пропустить через матерчатый фильтр, подвешенный на проволоке к потолку; другие женщины ополаскивали чашки, наливали кофе и подавали нетерпеливо поджидавшим пеонам. Грубоватые, соленые шутки пеонов, смех и ответные восклицания женщин – все это в течение нескольких минут наполняло кухню весельем и шумом.
Людям предстояло, выпив кофе, до самого ужина не брать в рот ни маковой росинки, если не считать глотка мутной воды из рога да горького сока жевательного табака. Отряд вакеро во главе с Сантосом Лусардо двинулся в путь. Радостные, возбужденные предстоящим увлекательным делом, пеоны перебрасывались шутками и лукавыми намеками; многие вспоминали свои промахи в предыдущих вакериях, когда оказывались между рогами быка или под копытами лошади; подзадоривали друг Друга, хвастаясь ловкостью и геройством, которые каждый намеревался проявить и на сей раз.
– Меня никому не переплюнуть, – говорил Пахароте. – Я побился об заклад, что один повалю самое малое двадцать быков. Кто сомневается, пусть потом пересчитает.
//-- * * * --//
Битва была трудной и длилась до полудня. Руки, бросавшие лассо, не знали ни минуты покоя, многие лошади погибли, а те, что остались в живых, едва стояли на ногах. Но скот был собран в родео и вскоре притих, так как уставшие от бега коровы тоже падали с ног. Крепились только люди. Они легко держались в седле, казалось, не чувствовали голода и жажды, и хоть охрипли от крика, все же весело напевали мелодии, которыми принято успокаивать скот.
Около трех часов пополудни Антонио отдал приказ начать разделение стад. Марии Ньевее, протискиваясь между бычками, громко подзывал прирученных, привычных к такой операции. Услышав голос своего пастуха, бычки вышли из стада и остановились в том месте, где первой должна была формироваться альтамирская мадрина.
Теперь от людей требовались новые силы, чтобы в перерывах между выходами мадрин тащить быков за хвост и валить наземь. Это давало возможность еще раз блеснуть профессиональной ловкостью.
Когда отделили мадрины Эль Миедо и Хоберо Пандо, осталось еще несколько бычков и отелившихся коров, помеченных клеймом фермы Амаренья, расположенной далеко от Альтамиры и потому не принимавшей участия в вакерии. Бальбино Пайба начал отгонять их в свою сторону.
Сантос Лусардо наблюдал за ним, ни слова не говоря, но всякий раз, когда мимо проходил бычок, принадлежавший Амаренье, бросал взгляд на его клеймо и тут же переводил взгляд на тавро, отчетливо проступавшее на крупе лошади Бальбино Пайбы.
– Что это доктор высматривает? – не выдержал наконец Пайба.
– Лошадке, видно, судьба бегать с вашим тавром, но как будто оно другое, чем у этих коров и бычков.
Сантосу почудилось, что слова эти произнес не он, а Антонио пли кто-нибудь другой из льянеро, готовых в любой момент обвинить врага, основываясь только на подозрении.
Бальбино пришлось придумать объяснение:
– Я уполномочен забрать скот Амареньи.
И тогда в Сантосе заговорил человек, привыкший уважать закон.
– Покажите мне ваши полномочия. Пока не докажете, что действуете по праву, вам не удастся увести чужой скот.
– Вы что, собираетесь оставить этих коров себе?
– Я не обязан давать объяснения такому наглецу, как вы.
Но на сей раз я сделаю снисхождение. Этот скот прибился к нашему, бродя по саванне, и таким же образом он вернется обратно в Амаренью, если оттуда не приедут за ним.
– Черт возьми! – воскликнул Пайба. – Уж не хотите ли вы изменить обычаи льяносов?
– Именно к этому я и стремлюсь: покончить с дурными обычаями.
Бальбино Пайбе не оставалось ничего другого, как отступить. Сантос Лусардо, положивший конец его жульническим махинациям с альтамирским скотом, и на этот раз не позволил увести чужих животных. Правда, их было не много, однако Бальбино мог бы выручить довольно круглую сумму, вытравив предварительно старое клеймо, – этим искусством он владел в совершенстве.
//-- * * * --//
Мадрина вступала в прогон, и это был самый напряженный момент. Рассвирепевший скот, подгоняемый лошадьми, казалось разделявшими с всадниками чувство власти над ним, кружил между двумя изгородями, сужавшимися к входу в главный корраль наподобие воронки. В воздухе стояла туча пыли. Перекрывая треск сталкивающихся рогов, мычание телят, рев быков и топот коней, раздавались громкие крики вакеро:
– Аака! Загоняй, загоняй!
Всадники теснили скот крупами коней; подталкивая упиравшихся животных к корралю и не позволяя им повернуть вспять, они помогали вращению мадрины, выкрикивая в лад удару бича:
– Хильоо!
Но вот весь скот в корралях, задвинуты засовы ворот, сторожевые затянули свои песенки, а остальные пеоны отправились домой расседлывать и мыть лошадей.
– Молодчина! – сказал Пахароте, похлопывая своего коня по холке. – Ни одного быка не пропустил. А завистники из Эль Миедо еще обозвали тебя клячей. Шаль, не разглядел я, кто это сказал, а то бы вздул от твоего имени.
//-- * * * --//
Вакеро прибывали шумными группами. Стоило им заговорить о чем-нибудь, как они тут же переходили на пение: на любой случай жизни у льянеро есть куплет, в котором мысль выражена наилучшим образом. Жизнь здесь проста и течет без перемен, а люди наделены поэтическим воображением.
Выкупав лошадей и пустив их на свежие выгоны, вакеро собирались во дворе, где уже был разложен костер и на вертелах жарилась аппетитная телятина. В кухне нашлось немного вымоченного в сыворотке перца, бананов и вареной юки. Этими приправами и мясом вакеро, стоя или сидя на корточках вокруг костра, наполняли свои голодные желудки.
За едой вспоминали дневные происшествия, хвастались и поддразнивали друг друга, перебрасывались грубоватыми шутками, говорили о тяжелой жизни вакеро и погонщиков – людей сурового труда, привыкших к долгим переходам, которые скрашивает лишь песня.
И пока там у корралей, сторожевые сменяют друг друга, не переставая петь и насвистывать, – скот, чувствуя рядом вольную саванну, еще неспокоен и может внезапным напором свалить ограду, – здесь, под навесами канеев, тоже происходит чередование: куатро сменяют мараки, корридо [75 - Корридо – народная баллада.] следует за десимой [76 - Десима – десятистишие.]; рождается песня.
Импровизировали главным образом Пахароте и Мария Ньевее, первый с мараками, второй – с куатро в руках.
Иисус Христос сошел на землю
На вороном коне верхом.
Он долго по полю гонялся
За неклейменым рогачом.
Иисус Христос сошел на землю. –
Была зима, дождь поливал.
Ему б мясца с душком отведать,
Тогда бы он не то сказал!
Они обменивались быстрыми репликами-куплетами, и в каждом стихе звучали льяносы, бесхитростная и веселая муза людей природы; лирика переплеталась в этих куплетах с шутками, юмор с грустью. Долго состязались певцы – так долго, как только могли выдержать струны куатро и твердая скорлупа марак. Если же истощалась поэтическая изобретательность или вовремя не приходила удачная мысль, они вспоминали куплеты арауканца Флорентино. Этот великий певец льяносов говорил только стихами. Даже сам дьявол, представший перед ним как-то ночью в образе христианина с предложением потягаться в импровизации, не смог его одолеть: Флорентино, голос у которого почти пропал, но хитрости осталось непочатый край, зная, что вот-вот закричат петухи, спел дьяволу куплет о святой троице, и нечистому ничего не оставалось, как улизнуть в преисподнюю в христианской одежде и с мараками в руках. А побасенки Пахароте!
– Плывем мы как-то ночью по Мете, и чудится мне, будто что-то светится на берегу. Вгляделись – и впрямь, огни на холме. Ну, думаем, поселок. Не удастся ли раздобыть провизии? Запасы-то у нас кончились, животы так и подводит. Причаливаем и видим: на берегу – дюна, а свет… что бы вы думали? Клубок из доброй тысячи змей. Святая дева Мария! Копошатся на песке, и от трения светятся. Так бывает, когда спичку трешь пальцами.
– Ну уж, хватил, приятель! – замечает Мария Ньевее.
– Черт подери! Да ты-то что в этом понимаешь, индеец? Поплавал бы по рекам, не такое увидел бы. А что особенного? Вот когда я ловил черепах на Ориноко… да я уже об этом рассказывал…
– О чем, о чем? – спрашивает один из новых пеонов.
– Ба! Да о том, что каждый год в один и тот же день, – сейчас уж не помню какой, – ровно в полночь появляется пирога, а в ней – старичок, один-одинешенек, и никто не ведает, кто он и откуда. Некоторые говорят, будто это сам Иисус Христос, но кто его знает. Факт, что причаливает он всегда к одному и тому же месту и бросает клич, такой громкий, что слышат его все черепахи в Ориноко, – все, сколько их есть от верховьев до устья. А они ждут этого призыва, чтобы выйти на песок откладывать яйца. И когда они выползают, все разом, раздается страшный треск панцирей. По этому треску, как по сигналу, на берег бегут люди ловить черепах – в это время черепахи смирнехоньки.
И, не дожидаясь, пока доверчивое внимание слушателей сменится взрывом хохота, Пахароте продолжает:
– А Эльдорадо, которое видели еще испанцы! Я тоже видел. Это – сияние в той стороне, где устье Меты. Иногда ночью его можно разглядеть и отсюда.
– Особенно когда начинаются пожары в степи.
– Э, нет, друг Антонио. Уверяю вас, это – Эльдорадо, про него и в книжках пишут – вы сами мне читали. Оно встает над Метой, огромное и яркое, как золотой город.
– Повидал на своем веку этот Пахароте! – вздыхает другой пеон, и все дружно смеются.
– Расскажи, как ты спасся от расстрела, – просит Мария Ньевее.
– Да, вот это история так история! – восклицают те, кто уже знает, о чем пойдет речь. – Давай, Пахароте, тут многие не слышали.
– Да-а! Было такое дело. Как-то раз попали мы в руки правительственных войск. Много мы причинили им хлопот, и, надо сказать, Пахароте особенно отличился, а потому пришили мне еще и чужие грехи и повели на расстрел. Случилось это неподалеку от устья Апуре, а дело было в половодье, – кругом вода. Люди, что конвоировали меня, подъехали к берегу напоить коней, а так как мы все были в грязи по уши, то капитану отряда вздумалось выкупаться, – конечно, у самого берега, воды-то он боялся. Посмотрел я на него, и тут меня осенило. «Ну и капитан! – проговорил я так, чтобы он слышал меня. – Сразу видно, отчаянная голова. Я, хоть убей, не стал бы купаться тут, рядом с кайманами». Капитан услышал меня, – так всегда бывает: стоит человеку сделать первый шаг, чтобы выйти из затруднения, как бог тут же берет на себя все остальное, – и я сразу понял: клюнуло! «А ты что же, не льянеро?» – спрашивает он. «Льянеро, мой капитан, – отвечаю я смирнехонько. – Только я на коне льянеро, а не в воде. В воде я пропаду, как пить дать пропаду». Капитан поверил, – на то была божья воля, – и чтобы позабавиться или, может, чтоб избежать неприятной картины расстрела, приказал развязать меня и бросить в реку. «Ступай, приятель, помой лапы, а то завтра наследишь на небе, когда явишься к святому Петру». Солдаты стали смеяться, а я сказал себе: «Ты спасен, Пахароте!» И продолжал разыгрывать свою роль: «Нет, капитан! Смилуйтесь! Пусть лучше меня расстреляют, раз уж такая моя доля, чем попасть в брюхо кайману». Но он крикнул солдатам: «В воду этого труса!» И меня столкнули в реку. Это случилось на том берегу Апуре. Я нырнул головой вниз…
Пахароте прерывает рассказ, и один из слушателей нетерпеливо спрашивает:
– Ну а дальше? Что за сказка без конца?
– Вот и все! Разве не видите, что сейчас я на этом берегу? Ну, вынырнул я и кричу им через реку: «В другой раз, смотрите, не пугайте меня!» Они стали стрелять, но кто может настигнуть Пахароте, когда пришел час сказать: «Ноги, для чего я берег вас до сих пор?»
– А почему ты ходил в повстанцах? – спрашивает Кармелито.
– Надоело обхаживать диких коров, да к тому же выдалось долгое затишье, тотумы переполнились, и настал час делить монеты.
Говоря о тотумах, Пахароте имел в виду переполнившуюся чашу терпения льянеро, а цели восстаний и принцип распределения богатств понимал как истинный житель льяносов.
//-- * * * --//
В субботний вечер начинаются танцы и длятся до рассвета.
Из канея, где хранят сбрую, вынесены все вещи, пол тщательно выметен и полит водой, к столам подвешены светильники. Уже поджаривается мясо. Касильда принесла маисовую брагу и сливовую пастилу. Не забыта и четверть водки. Из Лас Пиньяс приехал Рамон Ноласко, лучший арфист по всей Арауке. В качестве маракеро и певца приглашен косой Амбросио – самый искусный после Флорентино импровизатор.
Веселыми табунками прибывали девушки из Альгарробо, Аве Мария и Хоберо Пандо. Па скамьях, расставленных четырехугольником в просторном канее, уже не хватает места.
Марисела на правах хозяйки встречает гостей. Она мелькает то там, то здесь. У каждой девушки есть к ней дело, и каждая что-то шепчет ей на ухо. Она краснеет и, смеясь, спрашивает:
– Да с чего вы взяли?
Она переходит от группы к группе, подхватывая шутки и выслушивая комплименты.
– Ты правду говоришь? – допытывается Хеновева. – Неужели так-таки и ничего?
– Ничего. Вот хоть бы столечко! В последние дни он стал вовсе несносен.
– Прямо не верится. Ведь ты так хороша!
– Потом все расскажу.
Арфист настраивает свой инструмент, а косой Амбросио уже два или три раза встряхнул мараками.
– Ну, друг! – восклицает Пахароте. – Такого маракеро еще свет не видывал.
– А что ты скажешь о моей арфе? Послушай, как поют струны.
Рамон Ноласко делает знак маракеро. Тот кашляет, прочищая глотку, сплевывает сквозь зубы и объявляет:
– «Чипола»!
Мужчины торопятся пригласить себе пару, и Амбросио запевает:
Чиполита, дай прижмусь к твоей груди,
Стану крепко тебя в щечки целовать,
Чтоб никто другой не смел тебя любить,
Чтоб никто другой не смел тебя обнять.
Начинается хоропо [77 - Хоропо – венесуэльский народный танец, распространен главным образом в льяносах.]. Первая фигура танца в быстром темпе; кружатся пары, и широкие юбки порхают в воздухе.
Все танцуют, кроме Мариселы. Она сидит на скамье. Сантос, единственный, кто мог бы пригласить ее, – пеоны не решались на это, – даже не подошел к ней. Он тоже не танцует.
Пение квинт сливается с глухим рокотом басов, и смуглые руки арфиста, мелькающие над струнами, похожи на двух черных пауков, ткущих наперегонки паутину. Мало-помалу быстрый ритм переходит в меланхолическую, полную неги каденцию. Теперь танцоры почти стоят на месте и лишь покачивают бедрами в такт музыке. Ритмичное потрескивание волшебных марак прерывается томительно-сладкими паузами, и певец настойчиво повторяет:
Если бы знали святые отцы,
Как славно плясать чиполиту.
Давно б сутану никто не носил
И церкви бы были закрыты.
Слово «плясать» послужило сигналом танцорам и арфисту. Гибкие пальцы пробежали по струнам от басов до квинт и обратно, танцующие весело вскрикнули, и хорошо вернулось к первой фигуре. Земля гудит от неистового шарканья, и разъединившиеся было партнеры спешат друг к другу. Вот они опять закружились, и в заключительных на еще выше взлетают в воздух юбки.
Женщины идут к скамьям, мужчины – к столу с водкой. После выпивки веселье разгорается с новой силой, и Пахароте просит:
– Теперь «Самуро», Рамон Ноласко! Сейчас вы увидите кое-что интересное, доктор. Сеньора Касильда! Где сеньора Касильда? Идите сюда. Падайте замертво, пусть честной народ посмотрит, как самуро будет клевать ваши останки.
«Самуро» – танец-пантомима, один из многих в льяносах, названный по имени животного. Обычно его исполняют, когда среди собравшихся оказывается какой-нибудь весельчак, искусный к тому же в лицедействе. Танец идет под музыку, и в нем воспроизводятся смешные движения коршуна, который, наткнувшись в поле на издохшую корову, готовится приступить к пышной трапезе. Пахароте пользовался в округе славой лучшего исполнителя роли самуро, – голенастый, оборванный, он и в самом деле очень походил на згу птицу. Что касается Касильды, изображавшей в пантомиме мертвую корову, то только она одна и могла согласиться на эту роль. Она всегда была готова поддержать любое шутовство Пахароте, и всякий раз, когда оба присутствовали на празднике, они исполняли этот номер.
В канее мигом освободили место, и арфист ударил но струнам:
Ястреб-стервятник
В дубраве живет.
Ждет дьявола много
Забот и хлопот.
Ястреб-стервятник
В дубраве живет.
А наш Флорентнно
Вам песню споет.
Это куплеты о легендарном состязании между дьяволом и прославленным певцом Арауки.
Касильда лежала посередине канея, вытянувшись и закрыв глаза, и вторила ритму музыки лишь движениями плеч, а Пахароте кружил около нее, смешно вскидывая руками и высоко подскакивая, что должно было означать взмахи крыльев и прыжки стервятника, приближающегося к падали.
Зрители покатывались со смеху, но Сантос не смеялся и вскоре сказал:
– Будет, друг! Ты достаточно посмешил нас.
Арфист сменил мелодию, и возобновились танцы. Марисела опять осталась сидеть на скамейке. Сантос стоял рядом и слушал, как Антонио рассказывал ей смешную историю о Пахароте. В эту минуту Пахароте как раз подошел к ним, и Марисела, прервав рассказ, вдруг предложила:
– Хотите станцевать со мной, Пахароте?
– Усопший, хочешь, чтоб за тебя помолились? – воскликнул пеон вместо ответа, но, поймав взгляд Антонио, добавил: – По заслугам ли мне это, нинья Марисела?
– А почему бы нет? – сказал Сантос. – Потанцуй с ней. Марисела закусила губу, а Пахароте, почти неся ее на руках, крикнул, поравнявшись с арфистом:
– Играй звонче, Рамон Ноласко! И вы, Амбросио, хорошенько встряхивайте мараки, которым сегодня полагается быть из чистого золота. Пред вами – цветок Альтамиры и Пахароте, не заслуживший такой высокой чести. Шире круг, ребята! Шире круг!
X. Страсть без имени
– Хеновева, дорогая! Что я сделала!
– Что, господь с тобой!
– Иди, расскажу. Сюда, к изгороди, тут нас никто не услышит. Возьми меня за руку, послушай, как бьется сердце.
– Понимаю! Он наконец сказал тебе?
– Нет. Ни одного слова. Клянусь! Это я ему сказала.
– Ты? Собака забежала вперед стада?
– Получилось нечаянно. Слушай. Я была очень сердита, ведь он ни разу не пригласил меня танцевать.
– И чтобы отомстить ему, ты пошла с Пахароте? Мы все видел гг. А потом доктор отстранил Пахароте и сам танцевал с тобой.
– Погоди, я все расскажу. Говорю, я была очень зла. Так зла, что чуть не разревелась, но он вдруг взглянул на меня, и я, чтобы скрыть чувства, не показать ему, как он меня обидел, улыбнулась. Но не так, как хотела, понимаешь?
– Ясно, где уж тут улыбаться!
– Ну так вот. И знаешь, как я решила поправить дело? Пропади все пропадом, думаю. Уставилась па него и говорю: «Противный!» – Марисела заливается краской и добавляет: – Ну что? Видела ты в жизни такую наглую женщину, как я?
В этой фразе – вся ее наивность, но Хеновева думает иначе: «А вдруг это то, о чем говорит дедушка: яблочко от яблоньки недалеко падает?»
– Ты что, Хеновева? Я плохо поступила, да?
– Нет, Марисела. Просто я хочу знать, что было дальше.
– Дальше? По-твоему, этого мало? Ведь я в одном слове сказала ему все!
– И он понял?
– Во всяком случае, он сбился с такта. А у него такой тонкий слух! Он не сказал ни слова и больше ни разу не посмотрел на меня… Вернее, не знаю, я сама после этого глаз не смела поднять.
Хеновева снова задумывается. Молчит и Марисела, и ее взгляд тонет в светлой дали саванны, спящей в лунном сиянии. Внезапно она принимается хлопать в ладоши:
– Я сказала! Я все сказала ему! Теперь, если он останется прежним, то уж не по моей вине.
– Ну, хорошо, Марисела. Что же теперь будет?
– А что должно быть? – допытывается девушка, видимо
не понимая вопроса. Но тут же принимается убеждать подругу и самое себя: – Но, послушай, что же мне было делать? Пойми: весь день я мечтала об этих танцах. Думала: ну, сегодня-то он мне скажет! А потом, я ж говорю тебе, у меня вырвалось нечаянно. Ты сама виновата. Всякий раз, как мы с тобой встречаемся, ты твердишь: «Все еще не объяснился?» А теперь вот ревнуешь.
– Да не ревную я, просто думаю о тебе.
– С таким озабоченным лицом, когда я так довольна?
Пахароте, разыскивая Хеновеву, обещавшую ему танец, который уже начали играть, подошел к ним, и разговор прервался.
Марисела осталась у изгороди, ожидая, когда пригласят и ее. Но никто не подходил, и она мысленно продолжала говорить с Хеновевой.
«Ну, хорошо, Марисела. Что же теперь будет? Думаешь, все может пойти по-старому после того, что случилось? Воображаешь, что, решившись произнести то, что не осмеливались сказать тебе, ты всего добилась? Неужели не понимаешь – ведь ты лишь усложнила дело! С каким лицом ты предстанешь перед Сантосом завтра, если он сегодня не подойдет и не скажет, что любит тебя?… А он не идет. И не придет всю ночь. В какую лужу ты села! И все потому, что не умеешь скрывать свои чувства. Ты только представь, что он сейчас думает о тебе. Он, такой… противный!
– Я знаю, что я противный. Ты мне это уже сказала.
– Ах! Вы здесь?
– Да. Ты разве не видишь?
– Нехорошо ходить на цыпочках и подслушивать, что думают другие.
– Я шел не на цыпочках и не обладаю даром читать чужие мысли. Но когда думают вслух, рискуют быть услышанными.
– Я ничего не говорила.
– Тогда я ничего не слышал.
Пауза. Долго он будет молчать? Робким его не назовешь. Может, помочь ему, чтобы язык развязался?
– Так вот…
– Что?
– Ничего.
– Ну, ничего так ничего, – смеется он.
– Над чем вы смеетесь?
– Ни над чем. – Он продолжает смеяться.
– Ха! Может, свихнулись?
– Говорят, в льяносах рассудок у людей мутится от лунного света.
– Не знаю, как ваш, а мой в полном порядке.
– Тем не менее влюбиться в Пахароте, так сразу, не подумав, это безумие. Пахароте хорош на своем месте, но не как жених…
– Ха! А почему бы и нет? Разве я не была бездомной скотиной, когда вы подобрали меня? У кого такая мать, тому и такой отец хорош.
– Я предвидел, что услышу сегодня и эти «ха» и вульгарные поговорки. Но сейчас ты делаешь все это мне назло. Так что, если тебе угодно обманывать меня, придумай что-нибудь поумнее.
– А что же вы-то не придумали ничего умнее, как сказать, что я влюблена в Пахароте? Теперь я могу посмеяться. Учитель острамился перед своей ученицей!
– Так не говорят: «острамился».
– Ну, попал впросак… Или опять плохо сказано?
– Нет, – говорит он и надолго задерживает на ней взгляд. Затем спрашивает: – Вдоволь посмеялась?
– Вполне. Придумайте что-нибудь, может, еще посмеюсь. Скажите, например, что вы пришли сюда, к изгороди, помечтать об одной из своих каракасских «приятельниц». Уж я-то знаю, что она вовсе не приятельница, а невеста ваша.
– Ну, если ты начнешь смеяться над моей…
– Ясно, хоть и не договариваете. Я уже смеюсь. Слышите?
– Продолжай, продолжай. Мне приятен твой смех.
– Тогда я снова стану серьезной. Я не желаю быть забавой для кого бы то ни было.
– А я придвинусь поближе и спрошу: «Ты любишь меня, Марисела?»
– Я обожаю тебя, противный!»
Но весь этот разговор происходил только в воображении Мариселы. Может быть, подойди Сантос к изгороди, такой разговор и состоялся бы; но этого не случилось.
«Да нужны ли мне его объяснения? Разве без них я не могу любить его, как раньше? И разве моя нежность к нему – это любовь? Нежность? Нет, Марисела. Нежность можно питать ко многим сразу. Обожание?… Ах, зачем все эти слова!»
На этом Марисела с ее сложной и одновременно наивно л душой сочла решенной трудную проблему отношений с Сантосом Лусардо.
Любовь ее не была еще земной, жаждущей телесных наслаждений, хотя и не походила на платоническое обожание. Жизнь, склоняя это чувство то в одну, то в другую сторону, должна была определить его будущую форму; но сейчас, находясь на точке равновесия между мечтой и действительностью, оно оставалось пока страстью без имени.