В детстве меня окружала привычная жизнь довоенного села, и ничто, казалось бы, не доносило сведений об искусстве, разве что огромный черный репродуктор-тарелка, который рассказывал нам о неведомых далях, где бурно и светло жили таланты, об их вдохновении, радостях и неудачах. Но и этого хватило, чтобы зашевелилось, задвигалось во мне что-то, что после стало призванием актрисы.
Потом началась Великая Отечественная война. Мы оказались на оккупированной территории. Нашей семье было особенно трудно: мама — член партии, отец — инвалид войны, на костылях. Каждый раз надо было прятать его. Голодали сильно. Страшно было, когда вешали у нас в станице партизан, когда летит бомба и ты знаешь, что если она издает шум «хар-хар», значит, взорвется где-то совсем близко, а если просто свистит, то пролетит мимо. Страшно, когда кого-то вызывают по повестке в немецкую комендатуру… Остальное — наша, никем не истребимая жизнь. Закрывали одеялами окна, на стол — лампу, в руки — гитару. Кукурузная каша. Какой-нибудь отставший от своих в неразберихе отступления и скрывающийся от немцев солдатик рядом…
Еще учась в школе, заразилась я мечтой пойти туда, где делают волшебные произведения — кинофильмы. Как-то, стоя за билетами в кино, я увидела афишу фильма «Богдан Хмельницкий». Вижу, главного героя играет Николай Мордвинов. Вечером я уже сидела под керосиновой лампой и писала ему письмо-запрос. Ответ пришел быстро: «Собирался ответить Вам, Нонна, хотя очень занят». Не верю, не верю своим глазам, листок, вижу, вырван из старинной книги (где были такие, будто ненужные, совершенно чистые, толстенькие, шелковистые, чуть пожелтевшие страницы). Дальше шел рассказ о ВГИКе, для которого нужно закончить десять классов. «Иначе неполное образование отразится на всей Вашей жизни. Примите мой искренний совет. Я Вам добра желаю. Н. Мордвинов». Письмо это, к сожалению, мною утеряно. Но тогда я зачитывала его всем и особенно выразительно пускала волны в сторону мамы.
Кончилась война. И я в товарном вагоне уехала в Москву, поступать во ВГИК, и не имела тогда ни малейшего представления о том, что меня, бедолагу, ждет в институте. У нас в колхозе ходили всякие предположения. Бабка одна говорила: «Да езжай, чего там! Небось нервы будуть испытывать… Водой холодной обольют — не испугаешься, значит, будешь артисткой». Каково же было мое удивление, когда, переступив порог заветного учебного заведения, я увидела коридоры, переполненные такими же «умными» людьми, как и я. Да еще и нарядно разодетыми. А на мне — ситцевое старое платье, фасон «татьянка», и мальчуковые галошки. Ничего себе! Что ж мне делать? Словом, скисла, села в сторонку и сижу скукожившись. Вижу, вызывают по одному человеку в какую-то таинственную комнату, и потом этот человек оттуда выскакивает красный, разгоряченный. Что ж они там делают? Не то поют, не то танцуют… А спросить боюсь. Наступила и моя очередь встрепенуться, когда услыхала свою фамилию. Захожу — ни жива ни мертва. В аудитории человек пятнадцать сидят.
— Здравствуйте, — говорю.
Они, как будто с зубной болью, кисло говорят:
— Здравствуйте, девушка.
Я им, конечно, не позавидовала: с девяти утра до десяти вечера сидят, бедные, и все слушают, слушают… А поступающие только и знают письмо Татьяны к Онегину или «Я волком бы выгрыз бюрократизм…». Да еще «На ель ворона взгромоздясь…».
— А что вы будете читать? — с зевотой спрашивает меня одна преподавательница.
— Как это? Я ничего не буду читать, — отвечаю. «С газеты, что ли, им тут надо читать?» — думаю.
Смотрю, эта тетенька повеселела, бровки приподняла и удивляется:
— Разве вы не знаете, что нужно читать стихотворение, басню и отрывок из прозы?
— О-о-ой, нет! Это… нет.
Ну, у них оживление: проснулись, кажется, все.
— Ты чего ревешь, кума?! А ну перестань! — громко потребовал седой красивый дядько.
— Девушка, — активно пришла на помощь та же самая преподавательница, — вот вы приехали издалека и не подготовились. А как же нам выяснить, есть ли у вас актерские способности или нет? Вы лучше не плачьте, посидите, успокойтесь и подумайте, может быть, вы просто расскажете какой-нибудь случай из вашей жизни, смешной или грустный, что-нибудь интересное, замеченное вами когда-нибудь…
Нескольких минут мне хватило, чтобы перейти из одного состояния в другое. Молотки застучали в голове, в ушах, в душе, и будто горячим паром обдало все лицо — наступило озарение в полном смысле этого слова. Во мне зажила Кубань. Я же из них, из тех, где побасенка на побасенке сидит и побасенкой погоняет. У нас с этим делом хорошо обстоит: где чего присочинить, прибрехнуть — пожалуйста, «фольклор» идет вовсю, под орех разделаю любого. И московские профессора все покотом покатились, платочками слезы вытирают от смеха, а я наяриваю еще больше: чувствую, на золотую жилу напала.
— Достаточно, девушка, достаточно!
— Нет! — крикнула я. — Я еще петь буду…
— Петь не надо!
Но куда там! Разве меня остановишь? Я уже как танк пошла на них. Думаю, пускай хоть полопаются, буду выступать столько, сколько сочту нужным. И, заложив руки за спину, стала с душою, со слезою петь украинские песни о любви — то из оперы «Наталка-Полтавка» (когда-то по радио чего-то ухватила), то кубанские. И чем больше я вдохновляюсь и «выдаю вокал», задрав голову, тем сильнее они смеются. И вот, напевшись досыта, навыступавшись как следует, я в полубессознательном состоянии вывалилась в коридор. А поздно вечером повесили список принятых на конкурс, где среди этих счастливчиков сверкнула и моя фамилия.
Кстати, в дальнейшем мое спасение всегда было в том, что я была совершенно неграмотной по линии актерских выкрутасов. Когда мой педагог Борис Бибиков решил меня «переломить» — чтобы я сыграла Анну Каренину или что-то из иностранной классики, — ничего у него не вышло. Я надела это роскошное платье задом наперед, застегнула спереди все семьдесят пуговиц, тут же наступила на подол и порвала. Все засмеялись, а я заплакала…
«После «Молодой гвардии» меня не хотели снимать»
В ИНСТИТУТЕ я уцепилась мертвой хваткой за специальные предметы — мастерство киноактера, танец, акробатику, пантомиму, пение и художественное слово. Хвалили, а потом раз — и собрание о моем исключении. Общеобразовательные предметы — история театра и кино, политэкономия, история искусств — путались у меня в голове. Шесть двоек нахватала, хлебной карточки лишилась и чуть не сдохла с голоду. Принудили пересдать, выдали карточку, и жизнь потекла дальше.
Перешли мы на второй курс, и вдруг институт буквально охватила паника: будет сниматься фильм «Молодая гвардия», и не просто сниматься — все роли там будут исполнять студенты! Как тревожно и ревниво забились наши сердца! Как нам всем хотелось попасть в этот фильм, ведь мы же сами были дети войны. Затаились, ждем: кому же выпадет такое счастье? И вот когда С. А. Герасимов, режиссер фильма, и А. А. Фадеев стали выбирать студентов на роли молодогвардейцев, то решили не игнорировать внешнее сходство с героями. Я тогда, говорят, была очень похожа на Ульяну Громову, и меня взяли.
Когда вышел мой первый фильм, мама так гордилась! Она смотрела все сеансы. И говорила мне потом: «Видишь, дочка, сколько народа пришло. Уважают твой труд!» Открытки с моими фотографиями продавались уже по всему Союзу, и мама столько их накупила!
С тех пор прошло много лет. Было много картин, ролей, но «Молодая гвардия» осталась самой дорогой — это была наша путевка в творческую жизнь. Конечно, артисты мы были еще «зеленые», профессионализма у нас было маловато, но живая история войны, увиденная собственными глазами, атмосфера Краснодона — родины молодогвардейцев, куда мы приехали на четыре месяца на съемки и где нас приняли всей душой, — все это создало вокруг нас такую обстановку, которая исключала всякую фальшь. Правда, из-за этой «Молодой гвардии» я потом несколько лет нигде не снималась. Мы настолько натурально сыграли молодогвардейцев, что нам еще долго объясняли этим причины отказов: «Будут по экрану ходить Ульяна Громова или Олег Кошевой, а у нас фильм о другом».
Учиться было интересно, но жилось в послевоенной Москве очень тяжело. Сколько раз я моталась по разрушенному, голодному маршруту: Москва — хутор — Ейск. В очередные каникулы приехала к маме уже с маленьким сыночком, сказав только по приезде, что вышла замуж. Приехала одна — муж, Вячеслав Тихонов, мой однокурсник, будущий Штирлиц, был в киноэкспедиции. В те годы в Москве с жильем было туго. Кто имел угол хотя бы за гардеробом, считался обеспеченной персоной… Помню, пеленала сына на лавочках в парках, на прилавках газетных киосков, в чужих коридорах, а то и в театр приносила… Шли годы. Уже в Доме кино актрисы сбрасывали с плеч меховые манто, блистали на фестивалях разных стран, а я вечно была как Золушка. Ну ничего, не в этом счастье! Главное — играть, играть хорошо. Я и играла… и братьям и сестрам помогала. Нас было четыре сестры и два брата. Одиннадцать лет жили в проходной комнате: я, муж, ребенок, нянька и кто-нибудь из братьев или сестер, смотря чья очередь подошла поступать в институт или в училище. С Вячеславом Тихоновым мы прожили вместе 13 лет. Но не было между нами взаимопонимания. После развода вновь пыталась выйти замуж. Сколько же можно куковать одной? Я была ничего собой, липли всякие… Да все как-то неудачно складывалось. Мужчины были рядом красивые, но какие-то инфантильные. Норовили мне на шею сесть. Меня, провинциалку, всегда тянуло к тем, кто Байрона читает наизусть и дома в бархатном халате расхаживает. Однажды я влюбилась в чистопородного князя. Он много читал, раскладывал пасьянсы, пел романсы… Но, к сожалению, нигде не работал. Недолго я о нем заботилась. Надоело…
«Вася Шукшин — ничейный и для всех»
МОЕЙ большой платонической любовью был Василий Шукшин. Я хорошо помню его, начинающего, молоденького, холостого, вольного, ничейного и для всех. Сибиряк, красавец. Мы познакомились с ним на съемках фильма «Простая история». Что ни говорите, а есть такие люди, которые «кормят» нас, они излучают жизнь. При таком человеке в душе все успокаивается, все распределяется как надо. Какая это бесценная награда, когда встречается такой человек!
Мы жили общежитием, и я, не скрою, всегда безошибочно узнавала скрип Васиных сапог, всегда угадывала, в какую комнату он вошел. Захаживал он и к нам. Сидим как-то при керосиновой лампе, пьем чай. Васька, веселый, дует в блюдце и моргает мне — дело есть. Сердце в пятках. Какое же дело у него ко мне?..
— Идем на волю, — кивнул он на дверь.
«Свидание, что ли? — подумала я. — Но как это? Я же замужем. Ах, зачем я замужем?..»
Он выходит первый, садится на крылечко, показывает, куда мне сесть. Сажусь рядом. Достает из кармана папиросу, а из-за голенища трубочкой свернутую, истрепанную тетрадь.
— Вот надумал писать книгу о Степане Разине.
Эта новость так меня обескуражила, что я почти не слышала плана будущей книги. «Вася, Вася, и ты туда же, в графоманы…» Рухнуло мое тайное увлечение им. Я молчала.
— Песня будет, и не одна. Знаешь вот эту?
Я ошалела от тембра его голоса. До чего же завлекательно, музыкально пел он своим сипловатым грудным голосом! Я встала, потому что долго слушать его пение было невыносимо: меня снова потянуло к нему. И тогда, чтобы не задушить его в объятиях, я, скомкав свидание, ушла.
Трудное было для меня время. Вася был со всеми одинаков, а я хотела, чтобы он почаще бывал со мной. И не отрываясь следила за каждым его жестом, ловила каждое слово. И если уж быть до конца откровенной, мне не хотелось расставаться с ним никогда. Слава богу, съемки закончились, и Шукшин уехал. Словом, обошлось. Я стала любить Васю только за его творчество. С интересом следила за рассказами Шукшина, выходившими в «Труде», «Неделе», за всеми его новыми фильмами.
Четыре раза мне посчастливилось работать с ним, но именно в последнем фильме, «Они сражались за Родину», произошло чудо. Мы так слаженно играли, что это было как в пинг-понге: он мне — я ему! И фразы, и взгляды, и чувства — все пустили в расход с молотка! А через несколько дней Шукшина не стало. «Васьки нету, Васьки нету», — только и говорили мы все друг другу навзрыд. Вот бывает такой тип людей: пусть не твой и не с тобой, но только лишь бы он жил, был, говорил, снимал, писал…
«Вы принадлежите народу — не себе!»
ТРУСОВАТЫЕ мы были насчет вождей. Песни ввысь их поднимали, а только пусть они там, в песнях. Зачем приближаться к ним? Боязно. Стали меня приглашать на званые приемы. Вроде тебе почет, но помню, как от локтя одного охранника долго болела грудь — это когда Никита Сергеевич Хрущев с фужером в руке взмяк, закраснелся и докричался до такой братской доступности, что мы в экстазе зааплодировали и легонько подались к его столу… Тут и помаду стерли с губ каменным плечом. В общем, рта подхалимского не разевай, того и гляди, в жернова угодишь.
В партию я так и не вступила, и не собиралась даже. Как-то секретарь горкома партии говорит мне: «Нонна Викторовна! Вы должны вступить в партию». Я не знала, что ответить, и молчала, как баран. Посмотрела в окно — листья с клена падали, дождь шел… Он мне опять вежливо: «Вы принадлежите народу — не себе».
Я могла вступить в коммунисты еще тогда, когда поступила в Институт кинематографии. Списки собирали, кто хочет подать заявление на испытательный срок. Но я воздержалась. Потому что унюхала, что как только увольнение, так приказ: партийных не трогать. Или, например, комната освобождалась, так ее в первую очередь давали коммунистам. Или же категорию актерскую повысить… И все лезли, лезли, продираясь сквозь колючую проволоку, только бы вступить в партию. А я сижу и думаю: а я не по коммунистическому билету, но выдвинусь в актрисы высшей категории. Я хотела своим трудом всего добиться. И выдвинулась!
Я снималась у многих именитых режиссеров. Работалось мне лучше всего с Григорием Чухраем, с Сергеем Аполлинариевичем Герасимовым… Хороших режиссеров найти очень трудно. Бывает, смотришь и думаешь: «Болван ты, болван. Как же ты получил право снимать картины?!» Но у меня чутье было, я увиливала от плохих режиссеров, чувствовала еще на уровне переговоров: «Не мой человек». В искусстве должна быть совместимость — надо, чтобы все сложилось, как в кубике Рубика…
Служить профессии — это и было всегда моей невидимой кареткой жизни. У каждого человека, занимающегося искусством, главное «пиршество» состоит в работе, в которой он и расходует все накопленное своей жизнью, то есть самое дорогое. То, что когда-то привело к горьким слезам или к неудержимому смеху. В детстве мне довелось увидеть у колодца упавшую без чувств женщину, получившую похоронку с фронта. Я сочувствовала ей до глубины души, потому что родилась актрисой. У меня национальные струны тугие оттого, что мне судьбой было предназначено срастись с горем окружающих меня женщин, срастись с их характерами, умением работать до десятого пота, веселиться, песню завести такую, что проберет всех до слез. Так и получилось, что мое богатство было в окружающем меня вечном жизненном сюжете. И кто же не согласится с тем, что таких женщин нет больше нигде, ни в одной стране! Нету таких тружениц, как наши. Боже ж ты мой! Одну только войну вспомнить, и того достаточно, чтобы всю жизнь играть ее, писать, рассказывать о женской военной доле. Все у нее, у женщины нашей, получается безропотно, обязательно, нерушимо… Сколько у нее взрывной силы, дипломатии, милосердия! И все мы разные: есть тихие, есть крикливые и требующие, а крик не помогает, тогда ляпнет такое, что аж чертям тошно: все катаются от смеха. Есть и вульгарные, вроде ведут себя вызывающе, а в работе никому не уступят; такие все время на Доске почета висели. Это мои героини и мои зрители, моя любовь. Таких женщин я знаю, это я сама.
26.05.2007